То, что эти мелкие, неприятные события имеют какое-то значение или лишены оного начисто, вовсе не составляет главную проблему. Вообще-то вся наша жизнь состоит из подобных событий. Но наша жизнь, как на то указывает ее название, была живой, то есть — повторим это еще раз — расплывчатой, неопределенной, подвижной, противоречивой, утраченной, потерянной сразу после возникновения. В то время как всякий рассказ, даже ненадежный, неустойчивый, даже разбитый на отдельные кусочки зияющими провалами или находящийся под угрозой появления в нем рытвин и оврагов, даст картину этой жизни относительно прочную, устойчивую, картину, которая покажется, в определенном смысле, окончательной и категоричной. Точный выбор слов, расположение фраз, рационализм синтаксических связей, сам факт опубликования текста в напечатанном виде, — все будет содействовать этому „scripta manent“38, столь вредоносному в принципе для моих стремлений и чаяний (а так ли это неоспоримо?), столь явно, по крайней мере, противоречащему уже известному замыслу.
Впрочем, сколько бы я ни пытался воспроизвести проходящее мгновение, при помощи микроскопов, мысленного его расчленения и анализа структуры (то есть создавая при помощи разрушения, внесения беспорядка, следуя знаменитому принципу ab-bau 39 Хайдеггера), всегда будет существовать порог минимального превращения, который я никогда не смогу преодолеть: нечто сравнимое с тем, что в физике частиц определяют как „квант действия“, нечто вроде не подлежащего уменьшению, не сжимаемого, как говорят физики, от вмешательства наблюдателя в наблюдаемый им феномен (которое соответствует количеству энергии, излученной или поглощенной при переходе электрона с одной орбиты на другую и которое очень сильно напоминает древний clinamen40 ЭпикураП11). И опять, еще раз, фантазм правдивого дискурса, объективный или субъективный, упирается в невозможность изображения.
Таким образом, я скоро обнаружу, что меня, попавшего в ловушку собственных сомнений, колебаний и угрызений совести, вовлекли в мошенничество, близкое к тому, что является больным местом фрейдовского психоанализа: в попытку пересказать первоначальный сон, который, в сущности, пересказать невозможно; но все равно спящий пересказывает его вслух в виде обрывочных восклицаний, сомнений, колебаний, противоречий, повторов и уточнений, а наш славный доктор потом все переписывает в должном, по его мнению, порядке и потом уже работает только над своим, им самим созданным текстом, рискуя в конце концов вытащить на свет божий лишь свои собственные психические расстройства и страхи, как положено, в предписанном уставом сачке для ловли птиц, в котором все хрупкие, неосязаемые и невидимые элементы истинного сна другого человека провалятся сквозь ячейки и исчезнут, улетучатся.
И потому чаще всего я отказываюсь принимать элементарные меры предосторожности, бесполезные в конце-то концов. И я рассказываю так, как будто все идет само собой. Однако мне известно, до какой степени воображаемое может „привести в порядок“, „исправить“ пережитое прошлое, хотя бы для того, чтобы придать ему некую форму, тем более если речь идет о достаточно отдаленном прошлом. Кроме того, мне доводилось много раз за эти годы вспоминать об одних и тех же эпизодах во время дружеских бесед, в интервью или просто в непринужденных разговорах. Живая устная речь — в чем каждый убеждается ежедневно на собственном опыте — менее требовательна, чем речь письменная в том, что касается наших щекотливых вопросов точности. Но если преходящее мимолетное впечатление, возникшее как ощущение в тех или иных обстоятельствах, было таким образом деформировано — во всяком случае „информировано“, то есть приобрело иную форму, — для нужд речи, то я впоследствии сохраню второе воспоминание: а именно воспоминание о самой речи, каковое, будучи по своему предназначению менее летучим, менее легко испаряющимся, чем пережитый фрагмент, ускользающий за удаляющийся горизонт, постепенно заменит первоначальное воспоминание в моем мозгу, почти против моей воли.
Разумеется, существуют материальные следы, хранящиеся по описи в архивах. Статейка ничтожного Боста, книга Садуля, речи, произнесенные на коллоквиуме в России, — все это было прекраснейшим образом опубликовано. Я мог бы без особого труда справиться с этими документами, чтобы, по крайней мере, привести из них подходящие цитаты, что способствовало бы — как мне кажется — установлению подлинности всего остального. (Или, напротив, послужило бы для дисквалификации, опровержения всего остального?) Но я даже не ощутил потребности спрятаться за подобными гарантиями. Почему? Да потому что я самым парадоксальным образом принял решение во всем положиться на свою память, несмотря на то, что уже с первого тома моего автопортрета я изобличал ее, называя склонной к изощренным выдумкам и лжи. И мне совершенно не важно в конечном счете, что Сартр, если бы он был жив, или Бернар Пенго, или Клод Симон несколькими страницами ранее могли бы дать свои версии рассказанных мной забавных историй, причем очень сильно отличающиеся от моих. Я, однако же, хочу уверить тех, кто меня переживет, в следующем: представленная мной версия неопровержима и надежна ничуть не более их версий, Боже сохрани!