Один наш парижский фельдшер (серьезный и преданный своему делу студент-медик), обвиненный в укрывательстве симулянтов (они себя чувствовали достаточно хорошо, чтобы охотиться в лесу по соседству), а также в сокрытии их преступлений (он не донес на преступника), тоже был куда-то уведен, но как раз перед моим отъездом во Францию объявился вновь. Он так изменился, что я его узнал с большим трудом. У этого полускелета подрагивали руки, в глазах, вылезших из орбит, застыл страх; он изредка и неуверенно произносил несколько слов, сохраняя полное молчание о том, что с ним произошло. Несчастный напоминал того английского офицера из рассказа Киплинга, который возвратился в Сингапур из русского плена, а донимавшим его расспросами друзьям сказал одну-единственную фразу: «Меня познакомили с другим типом лагерей».
Несмотря ни на что, наш лагерь был из тех, откуда можно возвратиться. В 1945 году мы узнали, что существовали другие, замысленные германской администрацией для впуска без выпуска. Между фишбахским лагерем и лагерем Ночи и Тумана, вероятно, можно было найти промежуточные, методично разбитые на категории и соответственно оборудованные. Вот одна из очень многих второстепенных деталей, на которую я обратил внимание, возможно, неосознанно: все эти лагеря состояли из однотипных бараков, оборудованных одинаковыми нарами… Но вот нечто поразительное: лагерь, в котором я оказался, прежде служил для показательных посещений участниками конгрессов, бодро дефилировавшими во время грандиозных празднеств, устраиваемых режимом во время Reichparteitage10. Выстроенные специально для подобных собраний и подавляющие своими размерами и помпезностью (в типично гитлеровско-сталинском стиле), эти сооружения все еще возвышались в нескольких километрах от Фишбаха.
Хотя, как и прежде, наш семейный клан оставался сплоченным до такой степени, что моя сестра, только что закончившая «Гриньон», теперь работала главным животноводом на одной крупной ферме в департаменте Сена-и-Марна, шок, произведенный на его членов немецким разгромом и новым светом, пролившимся на структуры, якобы причастные к государственному порядку, был ими пережит по-разному. По мнению отца и матери, ситуация оставалась по-прежнему ясной и менять политический выбор нужды не было. Мама просто ничему не верила, а папа спокойно заявлял, что если бы Германия победила, то она смогла бы обнаружить у своих поверженных врагов все известные людям военные преступления. Международное право — это право сильнейшего. Виноват тот, кто проиграл. Тот факт, что советская Россия, руководителей которой давно, мало сказать, подозревали в бесчеловечности, вдруг, как ни в чем не бывало, оказалась в ряду поборников добродетели, явно мог бы послужить оправданием подобных утверждений. Естественно было также задаться вопросом относительно гуманитарной пользы обеих бомб, в последнюю минуту сброшенных на Нагасаки и Хиросиму.
После освобождения Парижа отец с отвращением наблюдал за гротескной сарабандой, исполняемой Французскими внутренними силами, нежданно-негаданно объявившимися за час до полуночи, а также за бесхарактерным народом, внезапно ощутившим себя воинственным и голлистски настроенным, за народом, который с тем же восторгом не так давно аплодировал Петену и заключению перемирия, уподобляясь тем самым девицам, пролетаркам или буржуазкам, спешно распахнувшим свои постели с еще влажными от пота простынями перед новоявленными победителями. Нелепо — по меньшей мере в глазах моего родителя — выглядели эти американские Джи-Ай, которые беспрестанно жевали резинку и так контрастировали с армейской выправкой наших недавних оккупантов, не покидавшей их даже во время отступления.
Я уверен, что папа все это переживал так, будто сам во второй раз проиграл войну. Все, что он ненавидел, могло возобновиться очень легко: и халатность, и демагогия, и продажность, и парламентский маскарад, и «политика дохлой собаки» (плывущей по реке пузом вверх), и французская неспособность удержаться на требуемом уровне. Однако он не изрыгал проклятий и не жаловался, но в память мне врезалось его следующее простое предсказание: «Теперь, дети мои, если мы сохраним за собой Корсику, то считайте, что еще не все пропало».
Он не предъявлял к американцам претензий, подобных тем, какие предъявлял к Англии. Он даже испытывал к этому далекому народу некую симпатию, возможно, зародившуюся у французов во времена Лафайета и победы, совместно одержанной над британским врагом. Но то, как американская авиация пренебрегала деталями, своими бомбами разрушая наши бретонские и нормандские города (городок Онэ-сюр-Одон, что в пяти километрах отсюда, был «по ошибке» стерт с лица земли на другой день после ухода немцев, когда его население праздновало вновь обретенную свободу), оставляло у него ощущение, что армия Рейха побеждена главным образом колоссальной индустриальной машиной. Увы, он забыл, что Panzer-Divisionen11 и Luftwaffe12 четыре года назад играли вполне сравнимую роль. Парадоксально, но если германские танковые дивизии говорили о восстании с колен мужественной и работящей нации, то танки и бомбардировщики США свидетельствовали о презренной мощи денег, и не более того.