Выбрать главу

— Лаврентий, а ведь ты замечательно прав. Мы и немцам листочки скинем. Если этот Варлаам устроил в июне мороз, то что он может устроить в ноябре, представляешь? Ты кулаки не сжимай и пенсне подними. Без пенсне ты слеп, а ты мне зрячий нужен.

— А я и без пенсне вижу, что... Ну, чем мы будем защищать Москву, Коба?! У нас же ничего нет! Нас раздавят и перестреляют, как куропаток!.. И передавят, как этих твоих клещей!

— Нет, Лаврентий, успокойся. Клещи, на пшеницу посягнувшие, в очередной раз передохнут.

— Да с чего им передыхать-то? На генерала Мороза надеешься?

— Нет, Лаврентий. Я надеюсь на тех, в чьем подчинении генерал Мороз.

— Да!.. — стукнул кулаком по столу, не выдержал, едва по пенсне своему не попал. — Да некому!..

— Есть Кому!

Так прозвучало, что все остальные члены Ставки, с угрюмым страхом смотревшие перед собой, в который уже раз за сегодня одновременно повернули головы на Хозяина. А тот со странной улыбкой смотрел одновременно и на портреты, и на окно, за которым бушевала метель. И будто что-то видел там, чего никто из присутствующих видеть не мог. И глаза его ничем не походили на страшные июньские. В них виделась ясность, спокойствие и ответственность.

— Я знаю, с чем вы сюда шли, и стратегически ты, Лаврентий, возможно, прав. Но Москва — это не военно-стратегический рубеж, это особый рубеж, он вне стратегии, вне тактики, вне разума, вне всего. И его надо защищать любой ценой. Итак, вопрос ко всем: будем ли защищать Москву?

В ответ — молчание.

— Ну что ж, будем персонально спрашивать. Пронин, протоколируй ответы. Вячек!

— Будем.

— Лаврентий!

Пенсне было уже одето на нос и из-под него тихо послышалось:

— Будем.

Единогласное «Будем» стояло в воздухе над столом.

— Пиши, Пронин: «Сим постановляется: столицу нашей Родины отстаивать из последних сил, до последней капли крови, до последнего патрона. Бойцы и командиры! Пусть вдохновляют вас на смертный бой наши великие предки: Александр Невский, Дмитрий Донской, генералиссимус Александр Суворов. Наше дело правое — мы победим!

Верховный Главнокомандующий И. Сталин. Москва. Кремль».

Пронин, немедленно передай по радио. И про храм не забудь, с тебя спрошу.

И опять обратился к бумагам и предметам, лежащим перед ним на столе.

— Лаврентий, вот тут пластинка патефонная в деле...

— Это он с собой вроде как память возил. В 19-м хор его храма на пластинку записали.

— Хм, опять 19-й. Действительно, незабываемый.

— В этом же году хор в полном составе расстреляли прямо в храме, за сопротивление изъятию церковных ценностей.

— Вот как...

— Там же их и закопали на погосте.

— А как долго он сидит?

— Безвылазно с двадцать пятого. А нынешний его подельник, который им стал, когда они Евангелие вместе оформляли, тот вообще с 19-го сидит.

— Опять с 19-го.

— Опять. Его сначала продотрядовцы на штыки...

— Продотрядовцы?

— Они. А он выжил. Ну и тоже участвовал в сопротивлении изъятию. Правда, на него странные показания: будто он трем красноармейцам при сопротивлении глаза вышиб.

— А он что, богатырь?

— Да толщиной с соломинку, ростом с одуванчик. Тут-то и странность. По одним показаниям он только угрожал, что, мол, до престола коснетесь — ослепнете. В деле все это есть. А по другим — будто плеснул в них чего-то, но никаких следов плесканья ни на лице, ни на глазах нет.

— Да это ясно...

— Были глаза, а стали бельмы. К одному зрение вернулось. Этот... Варлашка-оборвыш его зовут, так и в деле значится. Так вот он якобы глаза у него пальцем погладил, и тот прозрел, и на сторону сопротивленцев потом встал. Там такая кутерьма была...

— Ну ладно, разберемся. А вот какие-то железки... и ещё.

— А это этому попу в камере один умелец патефон сварганил.

— В камере патефон?

— Ага. Сейчас он у меня на шарашке трудится. Там такие Кулибины попадаются — из штанов радиоприемник сделают. Ну, вот, в камерах он и заводил свою пластинку, а патефон проносил в разобранном виде, в котором он сейчас перед вами.

Зазвонил телефон.

— Что, Саша? Уже привели? Заводи. А что у тебя голос такой срывающийся? Да ну?! Из твоей деревни? Да, Саша, этот мир тесен, и случайностей в нем нет. Так меня учили в семинарии.

— А криминал его главный, по которому последняя раскрутка, это дневник его, вон — толстая тетрадь, и ещё письмо ему лично от Царицы, — Берия покосился на левый портрет.

— Что?!

— А в письме её рукой переписанный псалом 36.

— Все свободны, — призакрыл глаза и зажег трубку.

Открыл тетрадку. И прострелило мальчишеским страхом: да это ж Она писала рукой своей и тетрадку эту своими руками держала: «Не ревнуй злодеям, не завидуй делающим беззакония, ибо они как трава скоро будут подкошены»... И оказалось: да!.. ведь он помнит его, псалом 36, любимый псалом убитой Царицы и умершей матери его. Тогда, в детстве, когда слышал его, казалось, что мать бубнит чего-то невнятное, однако вошло в память, и плеткой бьют по глазам подчеркнутые Царицей места. Голос матери сейчас читает эти строки: «Видел я нечестивца грозного, расширявшегося, подобно укоренившемуся многоцветному дереву, но он прошел и нет его...», «...нечестивый смотрит за праведником и ищет умертвить его...», «...а беззаконники все истребятся, будущность нечестивцев погибнет...», «...От Господа спасение праведников, Он — защита их во время скорби...»

— Ну что, Саша, я же сказал: заводи.

— Иосьсарионыч, но это... мой земляк босиком, и ноги грязные.

— А что, ботинки и сапоги членов Ставки чище?

— Но это... оно как-то...

— Ну, сними с Лазаря ботинки, он как раз рядом с тобой стоит, на его ноги таращится. Впрочем, твой земляк их не возьмет, он ведь всю жизнь без обуви, и зимой — тоже. Забыл?

— Вспоминаю. Завожу, Иосьсарионыч.

«...Нечестивый берет взаймы и не отдает, а праведник милует и дает...», «...и потомство нечестивых истребится...», «...Праведники наследуют землю и будут жить на ней вовек...»

Поднял глаза и увидел двоих перед ним стоящих. Один не видел ничего, кроме правого портрета и завороженно смотрел на него, пребывая в оцепенении. Второй, который босиком, улыбался трепет наводящей улыбкой, а веселые глаза, ее дополняющие, делали общий взгляд старческого, морщинистого лица вообще из ряда вон.

«И сколько ж лет ему? Варлашка... а ведь он еще при Александре III проповедовал!..»

Будто из трубы, звуком, с довеском шамканья из беззубого рта прозвучало:

— Ну фто, Ёська, понравился тебе мой переплет?

— Понравился, — начиная улыбаться, ответил Хозяин, и начало улыбки произошло помимо его воли, что было уже само по себе из ряда вон.

— А ботинки с твоего Лазаря я снял! Вот для него, — Варлашка мотнул головой в сторону. — Вишь, он в тапочках, у него его коцы на шмоне отпыкали, во...

Говоривший приподнял драную рубаху, за штаны его, на веревке подвязанные, были заткнуты два лакированных ботинка. И начинавшаяся хозяйская улыбка взорвалась хохотом. Трубка изо рта выпала на ковер, а вскоре и хозяин ее сам оказался на ковре...

— Так ты нас здесь будешь расстреливать, Ёська? Сам? На фтыках я уфэ был, пора пулю попробовать.

Хохот оборвался.

— Не дождешься, — Хозяин, кряхтя, поднимался (а ведь уже 62 скоро минует), но тут же рывком выпрямился (что такое — 62 для кавказского человека). — А вообще — дождешься! Точно... вот здесь попробуешь пулю. Да! Сам расстреляю... Если немцев от Москвы не отгонишь... Ну, что еще, Саша?

Голос, явно едва от смеха сдерживающийся, сказал в наушнике:

— Иосьсарионыч, а он ботинки с Лазаря снял.

— Я знаю, Саша. Вон он их сейчас из штанов вынул.