Каждая клетка обессовествленного нутра-сознания Зелига Менделевича была пропитала легионерами (лучшими из лучших) из войска князя мира сего, совестливая пропитка ВСЯ сидела в клетке-камере в глухой дыре-периферии сознания Зелига Менделевича, окаменное нечувствие которого почти равнялось савловому абсолюту, любая атака на него — это атака стрелы против брони Т-34, тут нужно противотанковое оружие. А это награда — это почетное оружие, которое не висит декоративно, а стреляет. Только его молитвенным снарядам не может противостоять окамененное нечувствие савловского масштаба. Это особая награда особым солдатам войска небесного, еще в земном облачении воюющего на земле. У Тихона, Варлаши и братии Псково-Печерской с Серафимом во главе эта награда была. Соединенный поток их Иисусовой молитвы прорвал броню легионерскую лучших из лучших, подхватил опустошенное «я» Зелига Менделевича и вогнал в клетку с совестью. А клетка оказалась переполнена... ласточками. Вот глаза у ласточек были не птичьи, и они не пищали, а плакали. А каждая ласточка — это призыв-ответ на каждое принятое им жизненное решение. Все до единой здесь! И каждая состоит из плача: «Нет, не надо»; «нет, нельзя». Только такие принимало окамененное «я» решения, которые «нет, не надо», «нет, нельзя». Ласточки облепили опустошенное «я» Зелига Менделевича и наполняли его своими слезами. За всю жизнь не было у его совести радости — одни слезы. А лучшие из лучших легионеры горели и выли, удар-поток почетного оружия не иссякал. Легионеры слепились в один сгусток, и он остервенело пытался разорвать ячейки клетки-камеры, чтобы вырвать-выдрать из совестливых уз «я» Зелига Менделевича, чтобы снова — один на один. Сгусток горел и выл, горение сопровождалось совершенно непотребной вонью, нет такой в живой природе.
— Это гееннский смрад, — прощебетала ласточка, что сидела на ухе у «я» Зелига Менделевича, — он сопровождал тебя всю жизнь, а ты воспринимал его как французские духи.
И вдруг замерло все, и ласточки застыли, затихли, и сгусток с той стороны перестал рваться, но гореть, выть и вонять не перестал. Все замерло, ожидая решения. И наполненное слезами совести «я» родненького выкрикнуло воняющее-горящему сгустку: «Сгинь! Сгинь, падла! Здесь остаюсь! До конца жизни. И запасной засов в двери клетки закрыл. Все! Сгинь!..» И тут глаза у родненького вспучились, рот его раскрылся до размеров, которых нет ни у одного открытого рта, и из него с ревом «р-ры-их» вырвался, выблевался шевелящийся комок размером с ведро, торпедировал, пролетев рядом с ухом Семочки, лобовое стекло, оставив на нем фигуристую кляксу, и исчез в метели. Невозможная вонь заполнила собой салон, ошалевший Семочка распахнул дверь, а Варлаша вскинул вверх руки и запел дребезжащим тенором:
— Яко исчезает дым, да исчезнут.
И вмиг пропала вонь, и растаяла клякса на ветровом стекле. Тяжко дыша, Семочка сказал:
— Теперь я знаю, как пахнет преисподняя. Что это было, батюшка?
— Торжество Православия, — ответил Тихон и ожидающе обратился к родненькому:
— Не тщетна вера наша, родненький, потому что.
Родненький с улыбкой рот до ушей, с уже не вспученными, но еще огромными глазами сказал тихо:
— Потому, что Христос воскрес.
— Воистину Воскресе, — рявкнули остальные трое и громче всех Семочка. И все трое стали неотрывно смотреть на родненького, бывшего Зельку, ныне Зинку или Зиночку, и видели сильно улыбающегося, сильно горбоносого и сильно пожилого человека. Полностью обессиленный, он часто дышал.
— Мне 75, братцы, юбилей и как раз 22-го июня. Отмечать в Брест поехал, я оттуда. Отметил.
Он вдруг притянул портрет Царя с выбоиной, поцеловал выбоину и прошептал:
— Прости, — и затем вдруг поднял портрет и заорал во всю мощь, что оставалась еще в нем, юбилейном.
— Христос Воскресе!
— Воистину Воскресе! — грянули остальные трое, так грянули, что казалось, сталинский броневик сейчас на куски разнесет.
— А сейчас вот что, — сказал тут Семочка, — а попрошусь-ка я сейчас у товарища Сталина остаться с вами там, куда едем. У меня тут спецсвязь есть для экстренных случаев. Прямо к нему. И броневик этот попрошу оставить, он же в самом деле броневик, и пропрет через чего хошь не хуже танка. Боеединица что надо. А там ведь кроме крепких храмовых стен ничего больше нет.
И тут у бардачка щелкнуло, гуднул зуммер и оттуда раздался голос:
— Семочка, как меня слышно?
Семочка обалдело уставился на то место, откуда шел голос.
— Спакойно, Семочка, я понял, слышна хорошо. Я разрешаю все, о чем ты просил, мне есть на чем ездить. Теперь я за тот рубеж, куда вы едете, спокоен. Скоро на Казанский вокзал подойдет эшелон с танками. Полк имени Александра Невского. Головной танк — «Генералиссимус Суворов». Он пойдет через мост мимо вашего храма. Продержитесь до их подхода, там, куда вы едете, разрыв во фронте, и заткнуть его нечем, кроме вас.
И тут встрял Варлаша.
— Иоська, мы тебе не затычки, мы портные, зашьем разрыв. Нитки пришли.
У Семочки едва сердце не выскочило от такого обращения к хозяину.
— Какие нитки, Варлаша?
— А дрова.
— А ты что, ими в танки кидать будешь?
— Нет, я ими храм топить буду, чтоб нам тепло было. А кидать ничего не надо, танков не будет.
— И куда они денутся?
— А никуда. Они не заведутся. А те, что потом заведутся, на Александра Невского и нарвутся. Тут уж будет и наш черед Ярославичу помогать.
— Гляди, Варлашка, с тебя спрошу.
— Вместе спросим с тезки моего Хутынского, он никогда не подводил.
— Хорошо. Христос Воскресе!
— Воистину Воскресе!
На совесть сделан сталинский броневик, любой другой бы лимузин точно б разнесло.
— Ну, ребята, приехали. Назад нам хода нет, — сказал бывший поп полковой, глядя на силуэт проступающего сквозь снег храма. — Ну, пойдем с Богом.
Замок был сорван одним движением лома. И тут из снежной стены прямо к церковной двери вышли двое. Это были Ртищев и Весельчак. Взаиморастерянность всех пятерых не поддавалась описанию. Новоназванный Зиновий, покачивая головой, улыбался: увидеть вновь искровые, под стать своим, белогвардейские знакомые глаза он не предполагал ни при каких жизненных вывертах. И — на тебе. Иеромонах Тихон, поп полковой, поражен был не меньше: нельзя было и предположить встретить своего спасителя в этом месте в это время. Весельчак же, узнав своего бывшего патрона, само собой, расхохотался:
— А вы-то тут как, Зелиг Менделевич?
Тот молчал и улыбался.
— У вас партбилет с собой? — тихо, но выразительно спросил Ртищев.
Тут поп полковой, иеромонах Тихон объявил громко, уже не сдерживая улыбку:
— Так, всем молчать, счеты не сводить, слушаться меня. Согласно распоряжению Верховного Главнокомандующего на этом месте у меня абсолютная власть, и я объявляю вас в своем распоряжении.
— Ну, тогда благослови, что ли, батюшка, — вздыхая, сказал Ртищев и, сняв рукавицы и сложив ладонь к ладони, подошел к священнику.
— Бог да благословит тя, во имя Отца и Сына и Святаго Духа, — проговорил тот, широко крестя и неотрывно разглядывая лицо Ртищева. И совсем тихо прошептал, крестя уже себя: — Действительно, чудо... при моем сане не должно чудесам удивляться, однако... еще утром в тюрьме был, думал, на расстрел ведут или за очередным смертным приговором, а оказалось — через сталинский кабинет — вот сюда! Но что тут тебя увижу... — батюшка, улыбаясь, покачал головой.
Улыбнулся и Ртищев:
— А я уверен был, что вас увижу. Да-да, сюда ведь и шел. И не с пустыми руками.
Когда же он извлек из рюкзака икону, бывший поп полковой остолбенел. Наконец, вымолвил:
— Ой, Господи, вот уж, действительно, нечаянная радость! Ну, подходите, всех благословлю и молебен отслужим Царице Небесной. Паникадила там, интересно, целы?
— В июне были целы, — отозвался Весельчак и, как только Варлаам отошел от священника, подошел сам.
— Руки-то сложи, как положено, — сказал Ртищев.
— Да ладно уж, научится еще.
— На приговор попов отправлял, а вот что благословляться буду у самого упористого из них, ни в какой сказке такого не придумать. Ну, раз сам Верховный приказал... бать, ты, когда мне свой приговор вынесешь, то не мучай, а — сразу. А?