Выбрать главу

Великий томно покачал головой:

– Ну, уж, Исакушка, – затем назидательно поднял палец вверх: – Не только певец, но и – слушатель! Слу-у-у-шатель революции. Я как поэт… ищу душу революции. Она прекрасна. Делайте все, как я: всем телом, всем сердцем, всем сознанием – слу-у-шайте революцию… О, как болезненно остро ощущал я гибель той революции… а ведь я приветствовал ее восторженно… Но – терпение!.. – назидающий палец полез еще выше. – Гневной зрелости было долго ждать, и вот – дождались, созрела злоба народная... – тонкие губы таинственно улыбались, серо-зеленые глаза были полуприкрыты и весь облик Великого излучал загадочную недоступность.

Полковнику Свеженцеву стало тошно и как-то не по себе. Он не испытывал болезненных ощущений от гибели той гадины, которую означенный Великим назвал «той революцией», он был тогда среди тех, кто и прихлопнул ее, хотя ему едва минуло пятнадцать лет.

В той кровавой оргии, что устроили повылазившие из нор-логовищ «ревпевцы» под восторженные песни их подпевал и всякого рода «слу-у-ушателей» он потерял отца – городового одного из Пресненских околотков, убитого сзади трубой пьяным «ревпевцом». Сам москвич, пресненский житель, он, гимназист-выпускник, ничего не понимал: что вдруг случилось, откуда, почему, зачем и за что?! Правда, порознь и скопом, всей своей гимназической бражкой они льнули ко всем студенческим сходкам («старшие братья»!), млели от их свободомыслия, млели от собственной причастности к свободомыслию: двустишие сам, помнится, сочинил, а «старшие братья» одобрили:

 «Оно свободы никак не усвоит,

Оно от свободы – городовоет…»

Отец, помнится, был страшно озадачен и ошарашенно смотрел на сына: «Неужто это ты?..». Ясное дело, что «Оно» – это то, на страже чего стоял его отец, где все не так, все не так, все не так, а главное городовойство от свободы... И вот вдруг – повылазило. Откуда, почему, зачем и за что?!

Его отец – честнейший из честных, добрейший из добрых, всей Пресней уважаемый, строгий усами и зычностью: «А ну, шпанята, ко мне! Хрумкать леденцы будем! На всех хватит! В ваши годы леденцы не сосут, а – хрумкают». И его сзади – трубой!..

Убийцу он догнал, и его же трубой прикончил, это оказался один из «старших братьев», а на напарнике его остыл, тот ползал перед догнавшими его и выл:

– Помилосердствуйте, православные!.. бес попутал, Шмуль-аптечник пятерку дал, иди, говорит, бей витрины, бей «фараонов»!

– Шмуль?! Ты на Шмуля не кивай, за свое отвечай!

Пощадили тогда воющего напарника… 

– А что из моего последнего вам нравится? – послышалось как сквозь пелену рокотанье.

– Ничего, – выдохнул Свеженцев.

– Как?! – серо-зеленость вскинулась удивлением.

– Да не читал я ничего вашего, ни первого, ни последнего!

– Сашенька, да успокойся. Он же с фронта, а не с вашей поэтической сходки, – говоря это, хозяин кабинета пристально глядел на полковника, больше не улыбался, и глаза его были изучающе-размышляющими. – Кстати, полковник, как добрались?

– С проблемами. По-моему, после 1 марта* расписания поездов не существует. Никакие мандаты-литеры не существуют, у кого кулаки больше и оружие посерьезней – тот и едет. Одного в вагоне собственноручно пристрелил. Это был первый выстрел моего «Парабеллума 08», я ведь артиллерист, тяжелыми орудиями командую.

– Как?! – хозяин кабинета деланно-укоризненно покачал головой и улыбнулся притом лишь слегка. – Мы тут, так сказать, бескровную устраиваем, а вы, член, так сказать, ВЧК, в поезде пальбу, самосуд устраиваете?

– Я, простите, как военный человек обязан это делать! Устраивал защиту пассажиров от бандита… да нет… не бандита, он – отморозок: бешеную собаку не выводят к суду присяжных, ее пристреливают. Как только что отметил Александр Александрович, созрела злоба, дождались…

«И тот пощаженный напарник убийцы отца, созревший, теперь – не пощадит, » – вот так додумалось сказанное.

– Да это же прекрасно, господин половник! Да вы присаживайтесь, присаживайтесь, – хозяин кабинета вновь улыбался, уже вполне снисходительно. – Только надо не пристреливать, а – на-пра-влять, направлять злобу в нужное, так сказать, русло. Александр Александрович, тогда, в пятом году, в своих необыкновенных стихах очень четко определил – куда. В его стихах такой заряд ненависти к змеиному лику самодержавия, к прогнившему хлеву сытых и господствующих, ко всей старой скуке и к утробно-гнилой жизни, что-о-о!.. И вот – направили, и той России больше нет!

– Да, России больше нет! – рокотнуло внезапно, и вздыбленная серо-зеленость из-под тонких век уперлась в полковника, и никакой томности-сумеречности там и следа не было. – То есть нет того, что мы называли – Рос-си-ей!.. Содержанием всей жизни становится Всемирная революция, во главе которой встанет новая Россия!.. Мы так молоды и сильны, что в несколько месяцев совершенно поправимся от 300-летней болезни. Наша демократия обладает непреклонной волей. Но! – теперь серо-зеленость пылала яростью, – тот больной, давно гнивший – теп-перь он издох!! – будто залпом из тяжелой пушки ухнуло. – Но он еще не похоронен, смердит, толстопузые мещане злобно чтут дорогую им память трупа…

Фраза внезапно прервалась звуком, похожим на пушечный выстрел – это Свеженцев по столу кулаком грохнул:

– Я чту дорогую память… и не трупа! Рано хороните!

Артиллерийский взгляд прямой наводкой вмиг погасил полыхание серо-зеленой ярости.

«Боже, куда меня занесло…» – тоскливо подумалось сразу после выкрика, и артиллерийский взгляд упал на сукно.

– Интересно, как вас занесло в нашу ВЧК? – участливо, но с несколько ироничной улыбкой спросил хозяин кабинета.

– Да, давайте конкретно.

– Да, давно пора.

– Простите, как вас?..

– Машбиц моя фамилия, ударение на «а», Ицхак Борисович.

– Так вот, – полковник так и не произнес ни фамилии с ударением на «а», ни имени и отчества, – я по поводу писем… ну… переписки Царской, где фигурирует этот…

– Кто, простите?

– Гришка. Я был свидетелем его гулянки в «Яре», в Москве. Это ужас, что он с женщинами творил, что орал… Царь, который приблизил к себе такого, не имеет права править!..

И тут хозяин кабинета разразился таким сочным хохотом, что полковника отшатнуло.

– Бр-раво! – воскликнул хозяин кабинета, сожалея в тот момент только о том, что нельзя одновременно хохотать и говорить… – Ве-ли-ко-лепно! А мы-то, дурачье, старались, оглядывались… ха-ха-ха, – прорвался хохот сквозь тираду, – а тут – новоиспеченный в окопах полковник молоденький решает, ха-ха-ха, имеет право править его Царь или не имеет! Не имеет, – хохот обвалом обломился…– Точнее, не хочет, не захотел управлять полковниками, решающими в перерывах между стрельбой, имеет ли Он право править.

Изрядное усилие приложил хозяин кабинета, чтобы вновь не расхохотаться. Усилие изрядное и серьезное. С чего вдруг понесло? Сам себе был поражен. Выдержка, выдержка и еще раз выдержка. Такая игра, такие задачи, а тут! Ну, дурак мальчишечка, полковничек 27-летний… но отчего-то вдруг захотелось уничтожить его, уесть, чтоб мордой в дерьмо, показать, кто ты (вы все!) есть, услышать в ответ хоть какое рявканье… да пусть за пистолет схватится, у меня он тоже есть! Вот наваждение…

– Вы ведь приветствовали отречение, не так ли, полковник?

– Ну-у…

– Блестящий ответ!

– Да перестаньте вы! Да, я приветствовал конкретное отреченье в пользу конкретного нового монарха. Монарха!

– Ну, а его-то вы своим окопным решением одобрили? – сдержался, вопрос сопроводился только гмыканьем, но не хохотом.

– Да, но я никак не ожидал…

– Блестящий ответ. А теперь ожидайте Учредительного собрания. А оно изберет республику. А вообще-то, хватит о том, чего будет потом. Итак, о письмах. Так что вы хотели-то?

– Прочесть и публиковать.

– А зачем? Обличать уже ушедшее?

Свеженцев слегка смешался. А действительно, зачем? И получалось так, что всего лишь затем, чтобы задавить клокочущую ярость от лицезрения гульбища этого… От лицезрения преступных писем… задавить? А может, еще больше растравить? Тогда, вернувшись назад на фронт в свой дивизион, месяц в себя не мог прийти, все из рук валилось, солдаты его не узнавали. А если б еще, в довесок, письма полицезреть?..