Выбрать главу

– Нет, обратно в Могилёв надо. Думала остаться, не вышло.

– Простите, – тревожным голосом обратился к ней штабс-капитан. – Я думал, вы с кем-нибудь из этих господ, а вы, что же, одна по Царскому сейчас ходите?

– Ну, а что ж такого?

– Да сейчас тут взрослому сильному мужчине небезопасно! Тем более, что в подкрепление местным морские бандиты прибыли.

Сестра Александра таинственно и совсем по-детски улыбнулась:

– А у меня с собой святыньки Царские, от Государя подарки, уж как-нибудь… Я про них вам сейчас расскажу. Ой, а и вправду как замело, хорошо, что мы с вами под навесом. А давайте за стол сядем, а? Как удобно все тут! А я, простите, вас дорасспросить хочу, – она обратилась к штабс-капитану и глаза ее выражали испуг. – Что ж дальше-то было, когда лик Царский, портретный на стене проступать начал? – Сестра Александра перекрестилась. – А вы, как вы сами сказали, первый раз перекрестились за много времени…

– Так точно, – мрачно перебил штабс-капитан. – Может теперь чаще буду. А я и сам собирался дорассказать. Как перекрестился я, лик, как вы его сестричка, назвали, еще отчетливее стал. Ну тут, понятное дело, я вспотел еще больше и перекрестился еще раз, а потом головой боднул, мол, уйди. Он и растаял.

– Ну зачем же вы так?

– Страшно. И тут подумал я: а чего это мы тогда наперегонки начали портреты Его выносить? Или просто равнодушничать, как я: ну отрекся, ну не Царь больше. Да мало ли чей портрет у меня в кабинете висит? Кому до этого дело? Возьму и Далай-Ламу у себя за спиной повешу, ну и что? Оказалось, Далай-Ламу можно, а отрекшегося Государя – нельзя. Через два дня официальный приказ Корнилова вышел по штабу: снять портреты, под страхом кому – увольнения, кому – отправки на фронт. Как засуетились те, у кого портреты остались! Лавр Георгиевич сам обходил кабинеты, проверял выполнение своего приказа. А я… фронта я не боялся, на фронте был уже, на увольнение – плевать, жить есть где, работу найду, все умею, а просто… не думал… ну, был портрет, ну, сняли, ну и что?.. Дело прошлое, а вдруг так вспомнилось, когда портрет растаял! Ну, в общем, оформил я сам себе выходной на сегодня, а заодно и на завтра. Съезжу, думаю, в Царское, к смотровой площадке, что отпускнику, полковнику Ивану Свеженцеву, рекомендовал. Взял казенное авто, пользуясь, так сказать, служебным положением; мимо Таврического еду и – по тормозам, зеваку одного чуть не сбил, напугал… а вспомнил, что целую гору пепла, того, от портретов – сам ведь видел тогда, да забыл – лопатами снеговыми в деревянный большой ящик накидали, что на дворницком дворе за флигелем. Я – назад. Подошел к ящику, крышку отодвинул – там он, явно с тех пор никто к нему не прикасался. Странный такой, светлый… Вот, – штабс-капитан извлек из планшета коробку жестяную от «Монпансье», – набрал, – и поставил коробку на стол.

И рядом с ней легла коробка деревянная с пол-тетрадных листа размером. Штабс-капитан поднял глаза на полковника.

– Здесь тоже пепел, – сказал полковник, и в двух предложениях пояснил, что это за пепел.

– Господа, мне отсыпите? – после молчания тихо спросила сестра Александра.

– Не здесь, сестричка, – ответил штабс-капитан. – Сдует. До моего авто дойдем, оно у меня закрытое, там, за аллеей поставлено.

– А у меня сон был, – не отрывая глаз от коробочек с пеплом, сказала сестра Александра. – Давно, уже почти месяц назад, когда я болела. Как болела – не помню, в забытьи была…

– Это после бега за поездом? – спросил Штакельберг.

Сестра Александра кивнула.

– Это что ж за бег? – штабс-капитан обращался к Штакельбергу.

– Прошу вас, не надо об этом! – Сестра Александра возвысила голос, и запрещающий жест руки ее тоже обращен был к Штакельбергу.

Тот пожал плечами и развел руками, мол, извини, штабс-капитан.

Глава 16

 – …Нет, это был не сон. В беспамятстве, в каком я была, снов не бывает. Все было въявь, в цвете, выпукло… но как во сне – только для меня. Когда я очнулась, спрашивала, никто ничего не видел… А я видела, как бы в тумане сером – люди в мундирах, и в генеральских и вообще, во всяких… а туман – это их злоба, из их души туман… А за мундирами народ всякий, много народа, до горизонта, и тоже вокруг них серый туман, и голова каждого обручем обхвачена…

– Обручем? – подал голос полковник.

Сестра Александра кивнула.

– Нет, не у всех обруч, многие уже без него. И все пытаются обруч сорвать! Обруч дает радость и зверя в душе сковывает. Но сорвать его тяжело, хотя можно. Тяжело потому, что от него нити особые, через которые в обруч радость и сдерживающая против зверя, в нас сидящего, сила идет. И все нити в руках Государя. Эти пальцы, нити держащие, я до сих пор вижу. Я вообще его пальцы у глаз видела, целовала их… Это были Его пальцы, они дрожали от страшного напряжения. То одна, то другая нить выскальзывали или рвались – это люди обручи с себя срывали… И стоит Государь на особой плоской чаше, а те, в обручах – на другой, огромной, во всю землю… это как бы – весы, а под большей чашей – пропасть, и только нити чашу держат… И вижу часы Царские, которые Он мне подарил… часы остановились, показывают 15 часов 05 минут. Все у меня похолодело, когда они останавливались: секундная стрелка тюк, тюк, тюк, тюк, и – замерла. Они теперь каждый раз в это время останавливаются, в 15:05 я их завожу. И листок календарный вижу, тот самый, что у меня теперь у сердца – «2 марта». А в свободной руке у Государя перо, хоть и сверкающее, а страшное, будто из какой птицы неземной… а с пера черные капли падают… Эх, Господи помилуй, я потом, когда очнулась, гляжу, а на листке моем подарочном – черные пятна. А не было их, когда Он дарил мне листок!

– Это у вагона? – спросил Штакельберг.

Сестра Александра кивнула.

– Ужас меня разобрал, когда перо начало надвигаться на листок, такой ужас – чуть сердце не разорвалось, но чувствую…

– И все это в забытьи? – спросил штабс-капитан.

Сестра Александра кивнула:

– А наяву так нахлынуть не может, а если нахлынет – душу вместе с телом на куски разорвет. И вот, чувствую… чувство странное для живого человека. Но было именно так: если сейчас перо коснется листка и напишет черным то, что жаждут те, с той платформы… нет, то, что жаждет их запертый зверь, то мне будет хуже, чем смерть, хуже, чем если сердце разорвет, уж лучше свое сердце на пути пера поставить.

– Не делай этого, Государь! Останови перо! – по-моему я так кричала, – сестра Александра потерла виски. – А Он говорит мне Своим тихим голосом… я его голос, ко мне обращенный, один раз только удостоилась слышать… Он, будто, говорит: « Иди ко Мне на чашу и всех зови. Может, перетянем». А этот… туман серый… уже вонять стал… Ну, я как гаркну во всю вселенную… ага, именно «гаркнула», чуть свои уши не лопнули, и именно на всю вселенную: «Все сюда, на чашу правды!» И вся вселенная шарахнулась от моего зова… Одно эхо гуляет… Да и с чего бы этой вселенной меня слушать-то, кто я такая! Вот, Он стоит, ВСЕЙ вселенной видимый, нити держит. Смотри и виждь… – сестра Александра шмыгнула носом. – Ну, прыгнула я с моими О.Т.М.А., слышу – еще прыгают, но быстро затихло, перестали прыгать, – сестра Александра подняла глаза на полковника: – А вас там не было…

– А меня? – спросил Штакельберг.

– Про вас не знаю, я сразу на Государевы руки смотреть стала в одной – нити, в другой – перо страшное, до листка совсем чуть-чуть осталось, не перетянуть нам той чаши… Дай, говорю, Государь, хоть одну ниточку подержать, Он и говорит: «Бери вот эту, она уже почти не тянет, почти сорван ее обруч». Схватила я, а она дерг у меня из ладони, по ладони как полоснет, будто ножом! Какой там – удержать, едва сама вместе с ней не улетела… – сестра Александра глубоко вздохнула. – Когда очнулась я, глянула на ладонь…

Она молча положила на стол свою ладонь перед глазами своих слушателей: по диагонали ее пересекал глубокий ровный рубец, явно недавно заживший. Слушатели ошарашено таращились на рубец, потом подняли растерянный взгляд на сестру Александру. Штакельберг сказал: «Грхм», штабс-капитан сказал: «Эх-ты!», полковник ничего не сказал, только головой качнул…

Ладонь свою сестра Александра так и оставила, и продолжала:

– И вот, вижу: все то, что сейчас случится, уже неотвратимо, перо уже коснулось листка. Я зажмурила глаза, – она и сейчас, перед слушателями, зажмурилась, – чтобы не видеть этого. Но я услышала. Нет, я услышала не гром, не грохот вселенной, хотя кто-то, наверное, слышал и это. Наш батюшка, что лазарет мой Могилёвский окормляет, это он так сказал: грохот распада вселенной. Как-то больше красиво звучит, чем страшно. То, что я услышала, было гораздо хуже. Я сразу открыла глаза. И увидела, что перо из неземной птицы ставит черную точку после последней буквы в слове-росписи: «Николай». Вторая чаша уже опускалась в бездну, полностью окутанная серым вонючим туманом, а из тумана неслись радостные вопли – освободились… А услышала я, когда точка была поставлена, хохот. Хохот освободившихся зверей. Не приведи, Господь, кому услышать, когда один-то хохочет, а уж когда миллионная их свора… И еще детский плач. Это уж совсем жутко было… Плач нерожденных детей, нерожденных родителей которых звери пожрали. Сожранная и нерожденная Россия… Не могу объяснить всего того, что навалилось…