Ну вот, сошел я в Твери, можно теперь не спешить. Думаю, навещу родной город, может, в последний раз родительские могилы навещу, Николаю Георгиевичу визит сделаю – мой отец дружен был с ним, и вообще, душой передохну в родном городе от питерских безобразий. Думаю, от обеих столиц он далеко, круговерти беснующихся, думаю, резко поменьше будет, тихая провинция, думаю… «Думаю»! – так раз так, прости Господи! «Думало» наше, ребята, как и вера наша ничегошеньки не стоит. Иду по городу, и вдруг на меня тоска наваливается, да такая, что впору на вокзал срываться и бежать, в любой поезд московский прыгать и – вон отсюда! И народ навстречу не попадается, будто вымерло все. Поземка колючая глаза слепит… В кафедральный собор наш зашел – пусто, один священник, да дьякон обедню служат. В общем – ни горожан, ни прихожан. Выхожу, и на знакомого иерея наталкиваюсь, с ним тоже вместе учились. Где ж, говорю, народ? Вижу – а он трясется весь, сейчас, говорит, будет тебе народ, и дальше не по-иерейски про этот народ так высказался, будто молотком по ушам. Хотел я, было, поувещевать его, а он мне почти криком: беги скорее к Бюнтигу, ты ж его хорошо знаешь; запасники всех полков, здесь расквартированных, числом аж 20 тысяч, вместе с фабричными Морозовской мануфактуры, присоединяя к себе на пути всех желающих и нежелающих, пойдут толпой несметной к генерал-губернаторскому дому. Перед тем, как разбежаться, полиция Бюнтига предупредила по телефону, но он чего-то мешкает. Одного офицера этот народ уже убил, за что, про что – никто не знает. В снегу валяется, и никто к нему не подходит, страшно… «Тихая» провинция! Я рясу на приподъем и – бегом. Около дома – никого, взбегаю к кабинету, открываю без стука и вижу: Николай Георгиевич стоит на коленях перед вот этой самой иконой, – отец Василий перекрестился; остальные сделали то же самое. – В левой руке телефон держит, оборачиваясь, видит меня, кивком головы приветствует и говорит: «Владыка Арсений у меня по телефону исповедь принимает. По-другому никак не получается, никого нет. Ты тоже слушай, епитрахилью потом меня накроешь.» Первый раз я телефонную исповедь видел и слышал… Нет, Сашенька, на Светлой панихиды не служат, дождемся Радоницы, Бог даст… А вот о здравии батюшки Серафима вашего и нашего, это всеобязательно. Пока всем живущим, кого знаем и… не знаем, здравицу не возгласим, поле боя не покинем… Дословно исповедь Николая Георгиевича помню…
– …Нет, Владыка, жене не изменял. В помыслах? – напряженно задумался на несколько мгновений. – Нет, Владыка, и в помыслах, она ж у меня – золото, какие помыслы! Да, Владыка, гордыней весь переполнен, из нее состою… думал, что это – радость, но… нет, все-таки гордыня. Все время гордился, что в Губернии порядок, достаток и благолепие, и это я, мол, к этому руку приложил. Мост через Тверцу построили – гордынька, через Волгу – гордынища. Казенных домов многоквартирных построили в два раза больше, чем планировали – она, она самая, а радость – это ее обманчивая подкладка. Фронту муки отправил лишний эшелон – опять в ней купаюсь, первый в России консервный завод пустили – туда же, пятьдесят храмов в год строим-освящаем – так и распирает… Даже верность Трону, стандартную, обыденную, долженствующую вещь – за благодетель свою почитал. Вот, жду теперь итог всего со стороны любимых подданных.
А тщеславие еще хлестче во мне… гофмейстерский мундир свой одеваю, и по четверть часа, точно девица, в зеркале собой любуюсь. Вот такое во мне окаянство, Владыка, и покаяния нет во мне… О, чуть было не сказал «не научили»… Нет, Владыка, злобы на тех, кто меня убивать идет – не испытываю, плох я был как человек, плох, как губернатор, попробую достойно воздаяние принять. Нет, убегать не буду. Владыка, тут у меня иерей Василий объявился, Вы его знаете, учился у Вас. Благословите, чтоб он меня епитрахилью накрыл…
– …Накрыл я его епитрахилью, дорогие братья и сестры… потом он прогнал меня, а я, вместо того, чтобы остаться и участь его с ним разделить, как духовному лицу подобает – ушел! В архиерейском доме, что напротив губернаторского, с другими попами из окна наблюдал, как убивали его… Двое штатских заступились за него, оба прикладами по голове получили, слава Богу только до крови, а не до смерти. Двое штатских заступились, а я, духовный, на коленях у него во младенчестве качался – нет!.. Одна баба больше всех изголялась, натравливала, худая такая, глаза щелочками, голос лающий…
– Не запомнили, батюшка? – въедливая пытливость из глаз встрепенувшегося командарма в упор и с надеждой глядела на отца Василия.
– Да какой там! – махнул тот рукой. – А они, эти бабы новопородные, они все одинаковые, все похожи. Она первая и набросилась на него. Крестное знамение успел он сотворить. Стоит он в своей черной форменной шинели расстегнутой, красные отвороты, красная подкладка – весь как бы в торжественном трауре черно-красном… на голову выше толпы… высок был Николай Георгиевич! Бородка, она у него точь-в-точь как у Рудольфа Александровича, неподвижна, глаза поверх голов смотрят, губы молитву творят... До сих пор перед глазами… Бросили его у памятника Слепцову, в пятом году от жидовской бомбы убитого. Тихая провинция!.. Два убиенных губернатора рядом: один каменный, а другой – телесный. Губернаторов лишились, молитвенников обрели. Когда выгонял меня из кабинета Николай Георгиевич, икону эту отдал, ну и бумаги кое-какие. Естественно, дом губернаторский разгромили напрочь…
Только ночью мы с Владыкой Арсением тело подобрали, раньше не смели. Отслужил владыка в соборе панихиду, а на утро я его во гробе в Псково-Печерский монастырь увез. А до того, как в Печерский поезд сел, молебен перед сей иконой отслужил. Хотел ее в соборе оставить, чувствую – нет, не хочет Она, с собой взял. Через три дня возвращаюсь, чтоб уже, окончательно благословившись у Владыки, в Москву ехать. Затаскивают меня в актовый зал мужской гимназии, которую заканчивал, а там – педагоги всех учебных заведений всего города, душ триста. Какой-то комитет резолюцию предлагает: приветствовать новое революционное правительство с князем Львовым во главе. И, естественно, термин «бескровная» в резолюции резолюцирует. Во мне все клокотать начинает. У меня на глазах, говорю, да и у вас – тоже, три дня назад убили и затоптали генерал-губернатора, Царем ставленного. Уберите, говорю, «бескровную», поставьте «кровавую». Эх, что тут началось с педагогами! Изящные, тонкие, благовоспитанные, деликатные… Эх, и несло же их! Спасибо, что не побили. Учителя наших детей… Ни кожи, ни рожи, ни смысла, ни бессмыслицы – одна никчемность… И духовенство свое собрание устроило! Те – в женском епархиальном училище. Владыка мается, в президиуме сидит. Выступает член Государственной Думы, протоиерей… забыл имя… и распинается, как теперь все стали свободными и не надо лицемерить, называя Царя на ектеньи «благочестивейшим». И, естественно, требует поздравительного адреса Львову и его банде… Ну, тут уж я не выдержал, все им сказал. Слава Богу, попы Тверские воздержались от приветственного адреса. Я – на вокзал, а на вокзале узнаю, что второй раз собрались отцы Тверские и все таки послали приветственный адрес! Впору было назад бежать, и побежал бы, да поздно, уже отправили восторженное послание по поводу «бескровной»… В Москве застал митинговый угар. У Храма Христа Спасителя вижу – толпа, памятник Александру III свален и разбит на куски.
Глава 29
– Как?! – одновременно воскликнули Свеженцев и Хлопов.
– Веревками. Среди осколков стол стоит, за столом председатель сидит, порхатенький, на стуле, рядом с председателем студент стоит, на стуле, речь держит, что надо углублять революцию, а солдаты, бегущие с фронта, углублению мешают, потому как сразу по домам разбегаются. Бить не били студента, только посвистали – большинство митингующих-то солдаты, или с фронта удравшие, или на фронт не пошедшие, кровью губернаторов умывшиеся. Выступать могут все желающие. И вот, взбирается на стул детина в кучерском зипуне, лицо – сплошная борода, одни глаза свободолюбиво сверкают. Видно, что с речью у него затруднения, не привык он к словам, лошади его и так понимают, одного «ну!» или «тпру» им хватает. Слова из его рта будто булыжники ворочаются, наконец, выдавливает: