Отчетливелся мерзкий образ, облачался плотью… Нужно что-то сделать, чтоб исчезла образина!.. Постом и молитвой она исчезает… Светлая идет, какой пост!.. а выкрики Мои – разве это молитва?..
И тут встала перед глазами картина четырехлетней давности – день тезоименитства Его Отца на Николу летнего. Идет торжественная литургия в Феодоровском Соборе, самая главная часть ее – поют Херувимскую: «Отложим попечение житейское…» Ну, хоть на время пения – отложим! А он, взрослый восьмилетний отрок… именно так – взрослый! И никакой себе пощады, стоит рядом с отцом, оборачивается и корчит веселую гримасу стоящим сзади солдатам конвоя. Сзади прошелся шорох – это солдаты сдерживали порыв смеха. А один все-таки прыснул в кулак. Папа недоуменно и озабоченно оглянулся, потом взыскующе глянул на Сына…
«А Я стоял, корчил невинную рожицу и глядел на Феодоровскую икону. И вот Ее ответный взгляд ох, теперь помнится. А рядом с Ней Серафим Саровский так же на него смотрел. «Отложил» попечение житейское для всего храма… А ведь тот, кто в кулак прыснул, Он сейчас первый, и налезает на глаза, сейчас Он там, среди тех резвящихся, про которых Мама говорит, что они все-таки хорошие, обманутые, соблазненные. О, Господи, помилуй!.. Это же Я его соблазнил своей ве-се-лой (Херувимскую поют!..) гримасой, Я!! Из-за Меня он там, среди резвящихся…
Каждую исповедь сдает этот грех, а он не забывается. Последний раз, пять дней назад, в Великую Субботу, отец Афанасий Его даже успокаивал.
– Нечего Меня успокаивать, Я вам не маленький!.. Я, и только Я во всем виноват. Тогда, когда кривлялся Я под Херувимскую, Я был Царем будущим, это сейчас Я – несостоявшийся. А разве можно Царю будущему своим подданным корчить гримасы во время Херувимской?!
Слезы, полностью застлавшие глаза, закрыли весь внешний мир: и Себя на литургии с уморной гримасой, и страшные физиономии резвившихся, а рыдания, сотрясшие Его тело, заглушили хрипатый раскат у левого уха. Сквозь поток слез проступил… Серафим Саровский, точь-в-точь, как на иконе рядом с Феодоровской иконой Божией Матери, но сейчас он смотрел почему-то ласково.
– Батюшка Серафим! Пусть у Меня болит, пусть умру от боли! Зачем жить, если Ее нет?! Умоли Ее остаться!
Он хотел еще выкрикнуть: «Григорий Ефимыч, и ты помоги!», но тут ощутил на своей голове его руку, столько раз выручавшую от нестерпимой боли. Рука на голове из Царства Небесного Друга – молитвенника и целителя, что еще нужно? С этой рукой на голове и умереть не страшно… Нет! Сначала верните Царицу Небесную в Ее дом к несчастным домочадцам!..
Он увидел, что преподобный Серафим, только что стоявший в потоке Его слез, теперь стоит на коленях перед Ней. И Она остановилась перед ним, принимая из его рук большой глиняный сосуд, который он Ей протягивал. Она обернулась. Алексей Николаевич зажмурился от нестерпимого сияния Ее головы, которое не чувствовалось, когда Она уходила. Больше Он ничего не видел, только слышал, и первое, что Он услышал, было:
– Я остаюсь.
Глава 35
Именно это произнесли Ее Царственные уста. Произнесение этих слов произвело во всем Его существе ранее никогда не испытываемые ощущения. Звуковая волна неземного звучания обволокла каждую клетку его тела, каждую душевную мембрану, и только это обволакивание спасло их, ибо переполнение тем, что несли на себе произнесенные Ею слова, чем батюшка Серафим был переполнен постоянно – имением в себе Духа Святого – здесь, на земле, оно взрывоопасно для душевной и телесной оболочки человека, не стяжавшего Его, как батюшка Серафим, а нежданно и внезапно принявшего Его в себя. Не выдержать переполнения. Но Дарующий Его, Он же и обороняет. Самую большую душевную и телесную радость за Свою двенадцатилетнюю жизнь Алексей Николаевич испытал после своего исцеления, осенью 12-го года, когда Ему уже минуло 8 лет. А исцеление было признано невозможным.
Внутреннее кровоизлияние от неудачного прыжка в лодку во время прогулки оказалось необратимым, всеобщим, лопнули все сосуды. Жизнь уходила вместе с кровью из сосудов, и уход ее сопровождался болью, которую вытерпеть было нельзя. Деревянный дворец в Спале* сначала содрогался от Его криков, а потом тоскливо и безмолвно плакал, когда Он впадал в беспамятство. Плакали все, и даже у Государя видели один раз мокрыми глаза. Три профессора, Федоров, Деревенко и Раухфус, вынесли приговор: безнадежен. Это слово наполняло собой весь дворец, оно металось, отскакивало от стен, пронзая каждого, оно стояло над обреченным больным, у которого сил хватало только на (стр.449) прерывистое дыхание, а вместе с дыханием выходило ежеминутное тихое: «Господи, помилуй… Боженька, сжалься…»
Уже гаснувшим сознанием Он все же услышал, как Мама, сидевшая на Его кровати, вдруг спокойно произнесла:
– Нет, не оставит нас Господь.
Она подняла глаза на Отца, стоящего рядом, а тот, обернувшись к Ане Вырубовой, которая, вся в слезах, едва держалась на ногах, облокачиваясь на дверь, сказал:
– Анечка, быстренько, пожалуйста, телеграмму Григорию Ефимычу.
Та очнулась, кивнула молча, подхватила юбки и – бегом в аппаратную.
И гаснувшее сознание слышало то, что слышать не могло за семью бревенчатыми стенами: перестук телеграфных молоточков, отбивающих ответ Григория Ефимовича. Но это был не перестук железа о железо, не перевод железом краски на бумажную ленточку – пасхальный трезвон Царских колоколов Феодоровского Собора через семь бревенчатых стен слышался гаснущему сознанию, которое перестало гаснуть.
Вот, в спальню влетает запыхавшаяся Аня, передает ленточку-ответ Государю, и тот громко, чеканно читает: «Болезнь не опасна, как кажется, пусть доктора его не мучают. Недостойный Григорий ».
Профессор Федоров открыл рот и остолбенел, Деревенко сердито покачал головой, профессор Раухфус снял очки и с горькой иронией и очень удивленно и тоже головой покачивая, спросил:
– Вы это серьезно, Ваше Величество?
Папа, в свою очередь, очень удивленно глянул на профессора Раухфуса: «А разве я что-нибудь говорю несерьезно?» – говорили его глаза, а вслух он сказал: «Безусловно. И человек, приславший эту телеграмму, тоже всегда серьезен».
Десять слов, как десять пальцев Григория Ефимовича, и всегдашнее его: «недостойный Григорий»… Сколько раз эти пальцы, находясь на Его голове, оттягивали на себя боль, когда Григорий Ефимович говорил громко и распевно: «Пантелеюшка-мученик, лекарь ты наш родной, исцели Алешеньку, упроси Матушку Царицу Небесную…»
Слова телеграммы, что громко и чеканно прочел Государь, будто пальцы Григория Ефимовича легли на раскаленную голову (термометр зашкаливал), и голос слышался издалека, откуда телеграмма пасхальным трезвоном пришла: «Пантелеюшка, лекарь ты наш родной…»
Боль ушла мгновенно, обвалом, таким же, как и пришла, как всегда она приходит… Р-раз – и провалилась, и нет ее. Ушедшая вместе с кровью часть жизни, оказалась именно той частью, без которой, оказалось – легко! Запекшиеся внутри кровяные ядовитые лепешки таяли, образуя из себя охлаждающие животворящие флюиды, наполняя собой горящий в агонии организм. Пустые бессмысленные умирающие открытые глаза – ожили. Ожили взрывом. А губы наполнились счастливой улыбкой.
Профессор Федоров… какая стадия идет после остолбенения?.. Именно в ней начал пребывать профессор Федоров, увидев оживление мертвого лица. Профессор Деревенко перестал качать головой – она у него замерла на той же стадии, что и у профессора Федорова. Профессор Рауфхус уронил очки, и у него открылся рот, как у профессора Федорова, когда он был на стадии остолбенения. Рыжий кот Зубровка, воейковский подарок, который лежал под левым боком хозяина, блаженно заурчал, почувствовав гладящую хозяйскую руку на своей шерсти, а увидав троих застывших перед кроватью господ, недоуменно зевнул и недовольно мяукнул: чего пялятся?.. не видели, что ли, как хозяин его гладит?
А три медика действительно таращились теперь на ожившую руку, только что безжизненно валявшуюся бревном, и их лица начали наполняться радостью, а доктор Деревенко наконец-то перекрестился.