— Они могут и ту самую продать... Да нет, копия, конечно, но с Нее и копии чудотворные.
— Дарю, пусть она будет твоя походная. Ну, а как полк своих наберешь, глядишь, и попом полковым разживешься. Может, и тем самым, раз говоришь, что живой он еще.
— Не может быть! — выхрипом отслоилось от губ Ртищева, когда он увидел икону.
— Что, знакомая?
— И даже очень, — прошептал Ртищев. — Я к ней прикладывался, перед самым главным причастием в своей жизни. Коли дойдем до туда, водружу Ее на свое законное место... До Москвы дойдем, Эрик?
— Ну, а коли не дойдем, тогда вообще зачем идем?!
— Там храм есть, совсем рядом с Москвой, оттуда Она... Уже когда обрушилось все, того попа полкового туда определили. Я с фронта ехал, сто лет до этого не заходил... он силой затащил, первая литургия моя, которую не отмаялся, а выстоял по-настоящему... вот к Ней приложиться заставил, точнее, просто мордой ткнул в Нее. Там у него еще портрет Царский был, с выбоиной от пули, призывал к нему прикладываться, он на отдельном аналое лежал, я тогда отказался... Царь-то жив еще был, еще даже не в Тобольске, а я, зараза, сердит был на него...
Почти ничего не понял генерал Гепнер из обрывистого ртищевского монолога, вздохнул только и хлопнул его по плечу. Уже шли над ними первые волны «Юнкерсов», начиненные бомбами и десантниками, пора было заводить моторы своих жестянок и начинать самое грандиозное, самое страшное сражение всех времен и народов.
— Да ну за что, гражданин следователь, за что?! Не понимаю!..
— Сейчас поймешь. Членом Союза воинствующих безбожников был?
— Почему — был? Я и не выходил вроде.
— Теперь все в твоей жизни — «был»! Теперь ты приплыл. А отплывают отсюда только в трюме баржи. Сам знаешь куда. Ибо согласно директиве, сам знаешь чьей, — допрашивающий поднял палец вверх и многозначительно гмыкнул, — всем, кто в «Союз» вступал, а себя не проявил, всем в такие вот кабинеты допросные приплывать, а потом — на баржу.
— Да я!.. Да как — не проявил?! — допрашиваемый аж задохнулся от изумления и негодования. — Да я вот по этой стене, согласно приказу, с улицы с подъемного крана на тросе шаром двухтонным долбил!.. Тут же, это же... ну тогда ж тут это же Собором было!..
— Точно, был собор, а теперь — зэкам сбор, то бишь, тюрьма. А кабинетик мой, пра-альна, как раз и есть за той стеной, по которой ты долбил, — допрашивающий кивнул на полусбитое изображение на побеленной стене. — А и гляди-ка, его тоже забелили, а он все равно проступает. Не знаешь, кто тут нарисован, которого ты в спину долбал?
Допрашиваемый только плечами пожал, мельком взглянув на изображение на стене. Изображен был какой-то старик с крестом в руке. Вместо глаз пусто и страшно смотрели на допрашиваемого глубокие выбоины, будто зубилами выбивали. Такая же выбоина зияла в центре лба. Длинные одежды его все были покрыты пятнами — краска вместе со штукатуркой то ли сама отвалилась, то ли тоже отшибли. И только золотистый круг вокруг головы не имел ни выбоин, ни пятен и казался не поблекшим, скорее запыленным — протри сейчас тряпочкой и засверкает, будто только что выписали.
— Вот и я не знаю, — сказал допрашивающий следователь, закуривая, — чего там было написано вокруг головы, да сбилось, не поймешь теперь.
— Так замажьте, — буркнул допрашиваемый и вновь поднял глаза на изображение, теперь уже вглядываясь. И послышалось вдруг, будто бухнуло с улицы по стене, по спине изображенного двухтонным шаром. А размах-то какой! Сама стрела двадцать метров, а раскачал, помнится, как! Аж зажмурился сейчас, представив, как вламывается сюда на него громила-шар вместе с разгромленной им сейчас стеной... не могла стена устоять. И тут две выбоины, бывшие когда-то глазами, ожили и будто в самом деле возник из воздуха и полетел на него от них, оживших, громила-шар двухтонный. Едва не вскрикнул.
— Чего дергаешься? — усмехнулся следователь. — Я и говорю, старичок серьезный был, забелили, а ему и белила нипочем. Больше забеливать не стали. Он ведь, ха-ха-ха, и засадил тебя сюда! Ты на мой смех не тушуйся, я все время смеюсь, у меня и прозвище тут — Весельчак. Гы, весело с вами. Так вот, приехала на тебя телега, то бишь сигнал от сознательного гражданина-свидетеля поступил, что халтурил ты, когда старичка этого в спину долбил, ха-ха-ха, сознательно, так сказать, демонстрировал контрагитацию.
— Да и!.. Да как?! Да я!.. Да... — совсем потерялся допрашиваемый и даже кулаком стукнул по столу.
— Не надо «дакать», не надо «какать», не надо «якать», и по столу не стучи. Стучать надо было по стене как следует. А еще раз по столу стукнешь, по тебе постучат, хотя лично к тебе у меня нет почему-то никакой сердитости, но! — Следователь поднял палец вверх. — На сигнал надо реагировать. 58-ю, так и быть, я тебе лепить не буду, хоть тут чистой воды 8-й пункт — АСА (антисоветская агитация). Чистка вашего брата-безбожника на убыль идет, так что... повешу тебе просто халатность. Три года не срок. А может, и амнистия будет, как-никак, а 20 лет нашей власти.
— Да какая АСА, какая халатность! — взъярился, забыв про страх, допрашиваемый. — А то, что потом снаряды не взорвали этот собор, ныне зэкам сбор?! Это тоже АСА, халатность? Вагон целый навезли, заложили! Это тоже я?! Вагон-то мой кран разгружал!
— Нет, это не ты, — на этот раз следователь не рассмеялся, а просто улыбнулся. — И это, конечно же, не халатность и даже не АСА. Чистейший экономический террор. Измена! И для тех 58-я вовсю уже работает. Пять расстрельных приговоров уже наработано. А идея хороша была: все бракованные калибром снаряды Химкинского завода не на полигоне взорвать, а в Соборе этом, чтоб, значит, не маячил в ближайшем Подмосковье контрагитацией. Да его и из Москвы, небось, видать — до Химкинского моста рукой подать. И действительно, вагон завезли! Ну, коли столько браку в калибре, это, ясно дело, голимая экономическая диверсия. Так еще и не взрываются! Будто песком набиты, а не тротилом. И вроде проверяли, все в порядке там с химией, а вот — на тебе! Оч-чень чегой-то добавили, от чего взрывчатка песком стала. То-онкая диверсия. Уже и акт выписан, что снаряды эти до скончания веков безопаснее, чем мешки с песком, на них на костре картошку печь можно. И обратно вытаскивать их не стали, когда тут этнографическо-исторический музей атеизма устроили. Язык сломаешь. И какого сюда только барахла со всей страны не завезли! Ну, а когда мы сюда въехали, тоже ничего этого выбрасывать не стали, пускай лежит. А подвалы тут!.. И книги свезенные хранить, и на снарядах курить, и вас гноить — на все места хватит, ха-ха-ха!
— Да когда это было! — захныкал допрашиваемый. — Да знал бы... да давно б прибежал, да головой эту стену прошиб.
— Да, — вздохнул следователь, иронично усмехаясь, — давно это было, но, увы, не сплыло. У нас ничего не сплывает, у нас всё всплывает. Башкой об стену надо вовремя биться! Ха-ха-ха! А коль не вовремя, да при наличии сигнала, да своей башкой хоть линкор вражеский прошиби-потопи, все одно тебе сидеть. Так что, попал в струю — плыви в ней до окончания срока, или до амнистии. Бери-ка ты ручку, Варлам Михалыч, и подписывай чистосердечное. Оно, вот, уже готово. Встать! — вдруг выкликнул следователь и сам вскочил: в дверях кабинета стоял неопределенного возраста человек в элегантном штатском, веский лбом, черен волосами и с тяжелой челюстью. С первого взгляда он гляделся лет на тридцать, но если рассматривать совсем близко (вряд ли сей человек кому-нибудь это позволял), особенно глаза, в которых сквозь огненную буйность взгляда проступала необратимая усталость и даже старческая опустошенность, вполне можно было подумать, что ему под 80, а может, и за 80. Вот такой разброс.
— Здрав-желам-тащ-комиссар-госбезопасности!! — почти закричал следователь, улыбаясь во весь рот.
— Здорово, здорово, — тихо проговорил вошедший, почему-то внимательно разглядывая допрашиваемого. — Занят?
— Да нет, — весело отвечал Весельчак. — Готово уже. Последний из моей обоймы безбожников.
Пока новоиспеченного зэка уводили, буйновзглядие вошедшего не отцеплялось от него. Затем он сел на стул, на котором сидел тот, кого только что увели.