Выбрать главу

Я увидел, как там, в самом сердце этой грезы, он простер вперед левую руку – словно держал в ней голубку, другая же рука будто бы гладила ее крылья. Мучительным усилием я попытался стряхнуть видение: казалось, я отрываю и отбрасываю часть себя. В свои слова я вложил всю убежденность, на какую был способен:

"Ты увлекаешь меня в смутный мир неопределенностей, наполненный ужасом; но человек велик лишь тем, что способен превратить свое сознание в зеркало, с безразличной четкостью отражающее все, явленное ему." Я почти овладел собой, чтобы продолжить – однако все больше сбиваясь на скороговорку: "Прочь отсюда! Прочь, изыди! Слова твои, как и твои фантазии лишь иллюзии, – они, как черви, что пожирают плоть цивилизации, клонящейся к закату, да гнилые умы, что стремятся к распаду."

Внезапно волна гнева захлестнула меня: я схватил со стола алембик, и, замахнувшись, уже готов был запустить им в незванного гостя[12], когда павлины на гобелене за его спиной вдруг надвинулись на меня, стремительно увеличиваясь в размерах; алембик выскользнул из бессильных пальцев, и я утонул в круговерти зеленых, голубых и бронзовых перьев; отчаянно сопротивляясь наваждению, я слышал доносящийся издали голос: "Наш мастер Авиценна[13] пишет, что все живое рождается из гнили". Вокруг было лишь сверкание перьев, я был погребен под ним заживо, и знал: веками я сопротивлялся этому – и все же сдался. Я глубже и глубже погружался в бездну, где зелень, голубизна и бронза, заполонившие весь мир, превращались в море пламени, которое смыло и расплавило меня, и я кружился в этом водовороте, покуда где-то там, в вышине, не раздался голос: "Зеркало треснуло пополам", и другой голос отозвался ему: "Зеркало расколось – вот четыре фрагмента", и голос из самой дальней дали ликующее воскликнул: "Зеркало разбилось на неисчислимое множество осколков"; и тогда множество бледных рук протянулось ко мне, и странные нежные лица склонились надо мной, и голоса – стенание и ласка смешались в них – произносили слова, что забывались, лишь только были сказаны.

Я был извлечен из потока пламени и почувствовал, что все мои воспоминания, надежды, мысли, моя воля – все, чем я был, расплавилось; мне казалось, я прохожу сквозь бесчисленные сонмы существ, которые, открылось мне, были больше, чем мысль – каждое облачено в мгновение вечности: в совершенное движение руки в танце, в строфу, скованную ритмом, будто запястье, перехваченное браслетом, в мечту с затуманенным взором и потупленными ве?ками. И когда я миновал эти формы – столь прекрасные, что они пребывали почти за гранью бытия, – исполнившись странного состояния духа, что сродни меланхолии, отягощенный тяжестью множества миров, я вошел в смерть, которая была самой Красотой, и в Одиночество, которое – все множество желаний, длящихся и не ведающих утоления.

Все, когда-либо бывшее в мире, казалось, нахлынуло и заполонило мое сердце; отныне я больше не знал тщеты слез, не падал от определенности видения к неопределенности мечты, – я превратился в каплю расплавленного золота, несущуюся с неимоверной скоростью сквозь ночь, усеянную звездами, и все вокруг меня было лишь меланхолическим ликующим стенанием. Я падал, и падал, и падал, а затем стенание было лишь стенанием ветра в дымоходе, и я очнулся – оказалось, я сидел за столом, уронив голову на руки. Алембик все еще раскачивался в дальнем углу, куда он закатился, выпав из моей руки[14], а Майкл Робартис смотрел на меня и ждал ответа.

"Я пойду за тобой, куда бы ты ни сказал, исполню любое твое повеление – ты показал мне вечность".

"Я знал, когда началась буря, что ответ будет именно таким – он нужен тебе же. Предстоящий путь неблизок: нам было велено воздвигнуть храм на границе, разделяющей чистое множество волн и нечистое множество людей".

III

Я не проронил ни слова, покуда мы пробирались безлюдными улицами: опустошенное сознание безмолвствовало, привычные мысли, привычный поток восприятия – все это куда-то исчезло; казалось, некая сила вырвала меня из мира определенности и голым выбросила посреди безбрежного океана. В иные моменты мне казалось, что видение готово вернуться вновь, я почти припоминал открывшееся мне, и меня охватывал экстатический восторг – был то восторг радости или скорби, преступления или подвига, удачи или несчастья – не знаю; или же из глубин сознания всплывали, заставляя чаще биться сердце, надежды и страхи, желания и порывы, совершенно чуждые мне в обычной, уютно-размеренной, пропитанной осторожностью жизни; но тут я вдруг пробуждался, содрогаясь при мысли, что совершенно непостижимое существо проникает в мой разум.

Немало дней потребовалось, прежде чем чувство это прошло окончательно, но даже сейчас, когда я обрел прибежище в единственной строгой вере, я с глубочайшей терпимостью отношусь к людям, чье "я" неопределенно-размыто, – к тем, что вьются в усыпальницах и капищах, где странные секты справляют свои темные обряды, – ведь мне тоже довелось испытать на себе, как казавшиеся незыблемыми принципы и привычки отступают и тают перед лицом силы, которую впору назвать hysterica passio или абсолютное безумие: власть ее надо мной в том состоянии меланхолической экзальтации была столь велика, что и поныне мысль о том, что эта сила может пробудится вновь и лишит меня недавно обретенного душевного покоя, приводит меня в дрожь. Когда мы вступили в серый свет полупустого вокзала, мне показалось, что я неизмеримо изменился и забыл о человеческом уделе – быть мгновением, трепещущим перед вечностью, – а был самой вечностью, плачущей и смеющейся над мгновением; когда же поезд наш, наконец, тронулся, и Майкл Робартис заснул – заснул, едва мы отъехали от перрона, его лицо, совершенно бесстрастное – на нем не отпечаталось и следа столь потрясших меня переживаний, которые и поныне поддерживают мой дух вечно бодрствующим, – его лицо предстало мне, пребывающему в состоянии возбуждения, безжизненной маской.

Я не мог отделаться от безумного ощущения, что человек, таящийся за ней, растворился, как соль в воде, и теперь – смеется ли он или вздыхает, взывает или угрожает – все его действия определяются волею неких созданий, что выше или ниже человека. "Это вовсе не Майкл Робартис: Майкл Робартис мертв, мертв уже десять, а может быть, двадцать лет, " – твердил я себе вновь и вновь. Наконец, я провалился в беспокойный сон, время от времени просыпаясь, чтобы увидеть из окна поезда какой-то городишко, отблескивающий мокрыми черепичными крышами, или недвижное озеро, сияющее в холодном утреннем свете. Я был слишком погружен в раздумья, чтобы спрашивать, куда мы едем, или обращать внимание, что за билеты покупал Майкл Робартис, однако по положению солнца можно было определить, что мы едем на запад; чуть позже, увидев за окнами деревья, что росли, склонившись к востоку, напоминая своим видом выпрашивающих милостыню нищих, одетых в лохмотья, я понял, что мы приближаемся к западному побережью. Внезапно слева среди низких холмов открылось море – его тоскливую серость нарушали лишь белые всполохи водоворотов да бегущие барашки пены.

Сойдя с поезда, мы на мгновение замешкались, высматривая дорогу и наглухо застегивая плащи: с моря дул резкий пронизывающий ветер. Майкл Робартис хранил молчание – казалось, он не хотел прерывать мои размышления; и покуда мы шли узкой полоской берега между прибоем и скалистой громадой мыса, я с новой для меня ясностью осознал, сколь глубоко было потрясение, выбившее меня из привычной колеи мышления и восприятия, если только некое таинственное изменение не затронуло самую суть моего сознания: иначе почему мне представилось, что серые волны, увенчанные клочьями пены, живут своей, исполненной особого смысла, фантастической внутренней жизнью; и когда Майкл Робартис указал на кубическое здание, казалось, стоявшее здесь издревле, – с подветренной стороны к нему прильнула небольшая, явно более поздняя пристройка, возведенная почти что у самого края разрушенной и пришедшей в запустение дамбы, – и сказал, что вот он, Храм Алхимической Розы, меня пронзила невероятная мысль, что море, покрытое валами белой пены, предъявляет права на этот клочок суши, – оно было частью иной, чуждой всякой определенности и упорядоченности, но проникнутой страстью жизни, объявившей войну заурядности и мелочной осторожности нашей эпохи, и теперь была близка к тому, чтобы ввергнуть мир в ночь куда более темную[15], чем та, которая настала после падения античного мира. Частью своего сознания я насмешливо понимал всю фантастическую нелепость такого рода страхов, но при этом другая часть моего "я", все еще остающаяся под властью видения, прислушивалась к грохоту, рождающемуся из столкновения неведомых армий, и содрогалась, причастившись невообразимого фанатизма, витающего над этими серыми волнами.

вернуться

12

Вся сцена пародирует известный эпизод явления Сатаны Лютеру. Алембик играет здесь роль знаменитой чернильницы.

вернуться

13

Авиценна (Ибн-Сина Абу Али) (980 – 1037). Врач и философ, один из основоположников арабской школы алхимии.

вернуться

14

Здесь – осознанная параллель с мусульманской легендой о "мирадже" ночном "путешествии" Пророка Мухаммад. Легенда восходит к первому аяту семнадцатой суры Корана. Согласно ей, когда Пророк Мухаммад был вознесен на небо и удостоился лицезреть райские обители, праотцев и праведников – и провел долгое время в беседах с ними, то по возвращении обнаружил, что постель его не остыла, а из опрокинутого кувшина не вылилась вода.

вернуться

15

Учитывая, что море в этом пассаже выступает как своеобразная проекция души протагониста, легко услышать здесь опосредованную. но совершенно намеренную отсылку к известнейшему трактату Сан Хуана де ла Круса "Темная ночь души".