Выбрать главу

Внимательными глазами художник всматривался в картину и пробовал краски на палитре, которая была совсем непохожа на его обычную и утратила почти все красные и желтые цвета. Вода и воздух были готовы, по поверхности струился холодный, неприветливый свет, прибрежные кусты и столбы призрачно расплывались в сыром, бледном сумраке, грубая лодка в воде казалась чем-то недействительным и точно каждую минуту готова была растаять, в лице рыбака тоже не было ничего характерного, живого, и только его спокойно протянутая к рыбам рука была полна неумолимой реальности. Одна из рыб, сверкая, падала в лодку, другая тихо лежала плашмя, и ее открытая круглая пасть и неподвижный испуганный глаз были полны немого животного страдания. Все в целом было холодно и печально почти до жестокости, но тихо и неприступно, без всяких притязаний на какой-нибудь символизм, кроме того простого, без которого не может существовать ни одно произведение искусства и который заставляет нас не только чувствовать гнетущую непостижимость природы, но и с сладостным изумлением любить ее.

Часа через два после начала работы в дверь постучал камердинер и в ответ на рассеянное: «Войдите», внес завтрак. Он тихо расставил посуду, придвинул стул, молча подождал немного, затем осторожно напомнил:

– Кофе налит.

– Иду, – крикнул художник, стирая большим пальцем мазок, только что сделанный на хвосте прыгающей рыбы. – Горячая вода есть?

Он вымыл руки и сел за стол.

– Набейте-ка мне трубку, Роберт, – весело сказал он. – Ту, маленькую, без крышки, она должна быть в спальне.

Камердинер побежал исполнять приказание. Верагут с наслаждением пил крепкий кофе и чувствовал, как исчезают, точно утренний туман, легкое головокружение и слабость, которые в последнее время стали иногда появляться у него после напряженной работы.

Он взял у камердинера трубку, велел подать себе огня и жадно вдохнул ароматный дым, усиливший и как бы облагородивший действие кофе. Он указал на свою картину и сказал:

– Вы в детстве, наверно, удили рыбу, Роберт?

– Как же, удил.

– Посмотрите-ка вон на ту рыбу, не на ту, что в воздухе, а на эту, внизу, с открытой пастью. Что, пасть нарисована верно?

– Верно-то верно, – недоверчиво сказал Роберт. – Да вы знаете лучше меня, – прибавил он тоном упрека, как будто почувствовав в вопросе насмешку.

– Нет, любезный, это не совсем так. Человек воспринимает все то, что его окружает, по-настоящему свежо и остро только в первой юности, так – лет до тринадцати-четырнадцати, и этим питается всю свою жизнь. Я мальчиком никогда не имел дела с рыбами, потому я и спрашиваю. Ну, а хвост хорош?

– Да уж хорош, все как следует быть, – отозвался польщенный Роберт.

Верагут уже опять встал и пробовал свою палитру. Роберт посмотрел на него. Он знал эту начинающуюся сосредоточенность взгляда, от которой глаза казались почти стеклянными, и знал, что теперь он и кофе, их маленький разговор и все остальное исчезло для этого человека, и если через несколько минут его окликнут, то он точно очнется от глубокого сна. Но это было опасно. Роберт убрал посуду и вдруг заметил, что почта лежит нетронутая.

– Барин, – вполголоса окликнул он.

Художник был еще достижим. Он оглянулся через плечо, вопросительно и враждебно, как оглянулся бы уже готовый задремать утомленный человек, которого еще раз окликнули.

– Здесь есть письма.

И Роберт вышел из комнаты. Верагут нервно положил на палитру кучку кобальтовой сини, бросил тюбик на маленький, обитый жестью стол и принялся мешать; но напоминание камердинера не давало ему покоя. Он с досадой отложил палитру и взялся за письма.

Это была его обычная корреспонденция: приглашение участвовать в выставке, просьба редакции газеты сообщить важнейшие даты из своей жизни, счет… Но вдруг вид хорошо знакомого почерка наполнил его душу сладким трепетом. Он взял письмо в руки и с наслаждением прочел свое имя и весь адрес, слово за словом, радостно созерцая характерные буквы с свободным, своевольным росчерком. Затем он долго усиливался разобрать почтовый штемпель. Марка была итальянская, письмо должно было быть из Генуи или Неаполя; значит, друг уже в Европе и через несколько дней может быть здесь.

Он с умилением распечатал письмо и с удовлетворением посмотрел на маленькие, прямые, совершенно ровные строчки. Сколько он мог вспомнить, эти редкие письма заграничного друга были в последние пять-шесть лет единственными чистыми радостями, которые выпадали на его долю, единственными, за исключением работы и часов общения с маленьким Пьером. И, как каждый раз, им и теперь среди радостного ожидания овладело неясное, мучительное чувство стыда при мысли о том, как бедна его жизнь, и как мало в ней любви. Он стал медленно читать: