Выбрать главу

Выйдя из арки и отряхнув рукав куртки, Журковский оглянулся.

Так и есть. Лепешка раздавленного его ботинком собачьего дерьма.

Кое-как он почистил обувь, пошаркав ногами по чахлой траве квадратного газончика, оживляющего тесный двор-колодец, и вышел на проспект.

Когда Журковский вернулся домой, первые гости уже бродили по его квартире.

- Ну наконец-то, - преувеличенно весело крикнула Галя, высунувшись на секунду из кухни и снова исчезнув за углом длинного коридора. - Давай скорее, Толя!

- Иду!

Журковский растянул лицо в обязательной улыбке. Она могла бы выглядеть вполне добродушной, если бы не холодная злость, застывшая в глазах после короткого диалога с кассиршей супермаркета, забывшей дать сдачу и долго не понимавшей, чего же хочет от нее скандальный, въедливый и наглый покупатель.

Кассирша годилась пятидесятилетнему профессору Анатолию Карловичу Журковскому в дочери, но легко и непринужденно называла его на "ты", покрикивала, только что не материлась, а на одно из его замечаний даже крутанула пальцем у виска, многозначительно взглянув на верзилу-охранника, который с каменной рожей прислушивался к разговору.

- Иду, - повторил Журковский, топая по коридору. - Иду-иду!

На кухне толкались: Галина Сергеевна, Вика - жена доктора физико-математических наук Андрея Суханова, приятеля Галины, ее дочь Надя существо совершенно бесплотное, этакий двадцатилетний заморыш с прозрачным личиком, на котором, сколько помнил Журковский, всегда сидела маска невинного идиотизма, и Карина Назаровна - персонаж из тех, кого в литературе девятнадцатого века называли "приживалками". В конце двадцатого века в семье профессора Журковского Карина Назаровна имела статус "безотказного человека".

- Принес? - спросила Галина.

- Принес... Вот... - муж протянул ей бутылку подсолнечного масла.

- Ну-ка, ну-ка... - Карина Назаровна перехватила бутылку и поднесла вплотную к лицу. Она не была близорука, и эта странная привычка - читать или разглядывать предметы, буквально водя по ним толстым и всегда красным носом, сначала казалась Журковскому милой, потом странной, а последнее время начала просто раздражать. - Ну-ка, ну-ка... Смотри, Галочка, настоящее...

- А что, - спросил Журковский, - масло тоже нынче поддельное продают?

- Еще как! Сплошные подделки! Левак гонят без всякого стыда и совести! Травят народ!

- Толя, ты иди в комнату. Здесь и так не продохнуть, - заметила Галина. Что ты встал столбом? Только место занимаешь.

- Ладно, - сказал Журковский и повернулся было, чтобы последовать совету супруги, но та затараторила:

- Подожди, раз уж ты все равно... Захвати вот салат... накрой там тарелочкой, чтобы не подсох, поставь куда-нибудь... У нас уже места нет совсем... Не повернуться просто...

- Правильно, - поддержала Галину Сергеевну Карина Назаровна, вручая Журковскому глубокую тарелку с салатом "оливье" - дежурным блюдом любого праздничного застолья еще с советских времен. - Порожний рейс - стране убыток!

Чрезвычайно довольная изреченной мудростью, Карина Назаровна отвернулась от Журковского, сразу утратив к нему всякий интерес.

- Надюшка, давай, давай, не спи, детка моя...

Надюшка, с обычной своей апатичной гримасой, застыла над раковиной, в которой лежала кучка грязных, черных и шишковатых картофелин.

- Ничего не готово! - всплеснув руками, словно смиряясь с собственным бессилием и признавая полной поражение, громко сказал Галина. - Ну надо же! Ничего не успели, девчонки!..

Оставив "девчонок", каждой из которых, исключая, конечно, снулую Надюшку, было далеко за сорок, Журковский двинулся в гостиную.

- О-о-о! А вот и хозяин!

За полунакрытым столом сидели Андрей Ильич Суханов, Гоша Крюков известный в Городе писатель, постоянный автор нескольких толстых литературных журналов, имеющих, как ныне принято говорить, высокий читательский рейтинг, и Сема Мендельштейн, раньше просто поэт, а теперь еще и литературный критик, стоящий у руля толстой еженедельной газеты. Эта газета на всю страну славилась своей "желтизной" и общей развязностью тона, и тираж ее рос если не по дням, то по кварталам наверняка.

- Толя! Где ты ходишь? - расплываясь в масленой улыбке, кажется, не только лицом, но и всем своим кругленьким, похожим на колобок, телом, спросил Суханов. - Водка стынет, понимаешь...

Журковский почувствовал, как по телу быстро пробежали мелкие холодные мурашки. Он терпеть не мог Суханова, и особенно, когда тот начинал играть роль этакого простого русского мужичка, с обязательными анекдотиками, вульгаризмами и идиотскими шуточками, происхождение которых оставалось для Журковского загадкой. Можно было подумать, что доктор наук Суханов все свободное время проводит в компаниях пьянчуг-грузчиков или, бери еще ниже, бомжей с приличным стажем.

- Штрафную профессору! - крикнул Суханов. - Давай, Толя, давай, ближе к народу...

Журковский пожал потную мягкую ладонь Суханова, шершавую, словно занозистая дощечка, - поэта Мендельштейна и холодную, вялую - писателя.

- Ну, профессор, до дна, до дна, - затараторил доктор наук, быстро утирая слезы, брызнувшие из глаз то ли от непонятного Журковскому восторга, то ли от густо намазанного горчицей куска ветчины, которым он закусывал только что выпитую рюмку. - До дна... Ай, молодца! Мо-лод-ца, - смачно повторил Суханов, глядя на Журковского. - Узнаю наше поколение... Узнаю... Гвозди бы делать из этих людей...

Анатолий Карлович любил свою квартиру. Любил он и старый дом с почти глухим двором-колодцем, в который выходили окна всех комнат (такая планировка на языке работников коммунальных служб Города называлась "купе"). Двор был бы и совсем отделенным от окружающего мира, если бы не единственная низкая подворотня, почти тоннель, которая соединяла его с соседним - чуть большим, но уже имеющим три выхода двором.

Отсюда было рукой подать до Института, в котором Анатолий Карлович сначала учился, а потом, отбыв три года по распределению в глухой алтайской деревушке, стал работать и работал до сих пор.

Он вообще любил свой Город и, распечатав шестой десяток, знал точно, что уже не променяет его ни на какой другой.

Все, что составляло его жизнь, так или иначе было связано с этим Городом и друзья, и любовь, и все горести и радости. Он просто физически чувствовал, что врос в северную болотную почву всеми своими корнями, и стоит ему переместиться в любое другое место, пусть оно будет во сто крат комфортабельнее, спокойнее и богаче, пусть там будут все новейшие достижения цивилизации, огромные библиотеки, музеи и лучшие театры, как он тут же зачахнет на чужой почве. Не в радость будут ему и книги, и музеи, и цивилизация.

Вопрос о переселении в более, фигурально выражаясь, теплые места в свое время долго обсуждался в доме Журковских.

Причем было это не в те времена, когда еще была жива мама и когда уезжали ее друзья и знакомые - пробиваясь через глухую брезгливую ненависть чиновников и сквозь огненные кордоны КГБ, годами ожидая вызова с "земли обетованной", или, как полагалось говорить, с "исторической родины", - разговоры об отъезде начались между Анатолием Карловичем и Галиной Сергеевной только в конце восьмидесятых.

Жизнь Анатолия Карловича, по крайней мере, в том, что касалось вопросов антисемитизма, была счастливым исключением из правил. Ни он, ни жена не испытывали тех, мягко говоря, неприятностей, которые, как январский снег, валились на головы друзей, товарищей и просто знакомых Анатолия Карловича. Институтское руководство ценило его профессионализм, знания, а главное, покладистость и полную индифферентность к дебатам по поводу так называемых "острых" или "сложных" вопросов, касающихся национальной политики, диссидентов, самиздата и прочего.

Анатолий Карлович знал свое место, не высовывался, был тих и улыбчив, а на "острые" заседания просто не являлся и никаких петиций, открытых писем, равно как, впрочем, и заявлений, осуждающих тех, кто попал в опалу, никогда не подписывал.

Да и имя-отчество у него было, по советским стандартам, не то чтобы уж очень приличное, но, можно сказать, терпимое. Повезло ему с именем-отчеством. Не Израиль Борисович и не Давид Самуилович, во всяком случае. С фамилией тоже жить можно. Журковский - он Журковский и есть. Не Рабинович все-таки.