Выбрать главу

Оно хотя крыть и нечем, а к офицерству стали мы маленько остывать.

С горя, с досады удумали с соседними частями связаться. Набралось нас сколько-то товарищей, приходим в 132-й Стрелковый. Жарко, тошно. Солдаты и тут в нижних рубашках, распояской гуляют, а которые, босиком и без фуражек.

— Где у вас комитет, землячок?

— Купаться ушли, а председатель в штабе дежурит.

Вваливаемся в штаб.

Председатель комитета, Ян Серомах, с засученными по локоть рукавами, брился стеклом перед облупленным зеркальцем, стекло о кирпич точил.

— Рассказывай, председатель, какие у вас дела?

— Дела, — говорит, — маковые…

И так и далее катили мы веселый солдатский разговор, пока Серомах не выбрился. Оставшийся жеребиек стекла он завернул в тряпицу, сунул в щель в стене и, обмыв чисто выскобленные скулы, поздоровался с нами за руки:

— Ну, служивые, вижу, вы народы свои, народы тертые, не дадите спуску ни малым бесенятам, ни самому черту… Гайда в землянку, чаем угощу.

Чаек, заваренный ржаными корками, пили мы вприкуску, с сушеной дикой ягодой, а ягоду Серомах насобирал, в разведку ходючи, и председатель рассказывал нам, как они своего полкового командира за его паскудное изуверство перевели на кухню кашеваром; как послали в корпусной комитет депутацию с требованием отвести полк в тыл на отдых; как на полковом митинге постановили чин-званье солдатское носить и фронт держать, пока терпенья хватает, а то срываться всем миром-собором и гайда по домам.

— По домам так вместе, — говорим, — и мы тут зимовать не думаем.

— Что верно, то верно: ордой и в аду веселей.

Провожал нас Серомах, опять шутил:

— Жизня, братцы, пришла бекова: есть у нас свобода, есть Херенский, а греть нам некого…

Всю дорогу ржали, Серомаха вспоминаючи.

Живем и пятый и десятый месяц, а конца своему мученью не видим.

Выползешь вечером из землянки — лес, горы, колючка — убогий край… То ли у нас на Кубани! Там тихие реки текут, шелковы травы растут, там — степь! Да такая степь — ни глазом ты ее, ни умом не обнимешь…

Сидишь так-то, пригорюнишься…

С турецкой стороны ветер доносит молитву муэдзина:

— Аллах вар… Аллах сахих… Аллах рахман, рахим… Ля илаха ил-ла-л-лаху… Ве Мухаммед ресулу-л-ляхи…

От скуки в гости к туркам лазили и к себе их таскали, борщом кормили, батыжничали. Черные, копченые, ровно в бане век не мылись, глядеть на них с непривычки тошно. Табаку притащут, сыру козьего. Сидим, бывало, летним бытом на траве, курим и руками этак разговариваем.

— Кардаш, домой хочется? — спросит русский.

— Чох, истер чох! — Зубы оскалят, башками качают, значит, больно хочется.

— Чего же сидим тут, друг дружку караулим?.. Будя, поиграли, расходиться пора… Наш спрыгнул с трона, и вы своего толкайте.

Опять залопочут, зубы оскалят, башками бритыми мотают и глаза защурят, а русский понимает — и им, чумазым, война не в масть, и ихнего брата офицер водит, как рыбу на удочке.

— Яман офицер? Секим башка?

— Уу, чакыр яман.

— Собака юзбаши?

— Копек юзбаши… Яман… Бизым карным хер вакыт адждыр.

Разговариваем однажды так, а верхом на пушке сидит портняжка Макарка Сычев. Таскает он из-за пазухи вшей, иголкой их на шпулишную нитку цепочкой насаживает и покрикивает:

— Беговая… Рысистая… С поросенка!

Русские ржали, ржали и турки. В тот вечер у них праздник уруч-байрам был, прикатили они кислого виноградного вина бочонок, барашка приволокли. Барашка на горячие угли, бочонок в круг, плясунов, песенников на кон, и пошло у нас веселье: ни горело, ни болело, ровно и не лютовали никогда.

Подманил лихой портняжка одного Османа, лапу ему в ширинку запустил и за хвост, на ощупь, вытаскивает действительно вошь. Пустил ее в пару со своей в разгулку на ладонь и спрашивает Османа:

— Видишь?

— Вижу.

— Твоя насекомая и моя насекомая, моя крещеная, твоя басурманка… Угадай, какой они породы?

— Обе солдатской породы, — отвечает Осман на турецком языке. — Хэп сибир аскерлы…

— Верно, — орет Макарка Сычев. — За что же нам друг на друга злобу калить и зачем неповинную крову лить?.. Не одна ли нас вошь ест, и не одну ли мы гложем корку хлеба?

— Кардаш, чох яхши, чох! — закричали турки, а посмеявшись той шутке, все принялись господ офицеров поносить. И как они смеют прятать от солдата свободу в кошельке?

Слушали мы и песни турецкие, и на один, и на два голоса, и хоровые. Ничего, задушевные песни, а в пляске, я так думаю, за русским солдатом ни одна держава не угонится. Вышел наш Остап Дуда, штаны подтянул, сбил папаху на ухо, развернул плечо — ходу дай! Балалайки как хватят, Остап как топнет-топнет: земля стонет-рыдает, и сердце кличет родную дальню сторонушку…

Собрались как-то и мы целым взводом к туркам в гости.

Приходим.

— Салям алейкум.

— Сатраствуй, сатраствуй.

Оборванные, голодные, греются на солнышке, микробов ловят.

— Приятель, чего поймал? — спрашивает русский.

— Блох.

— Как блоху? Воша.

— Блох.

— Почему белый?

— Маладой.

— Почему не прыгает?

— Глюпый.

Смеемся, курим, о том и о сем разговариваем. По харям видно — и им до смерти домой хочется, а домой не пускают.

— Яман дела?

— Яман, яман…

Землянки турецкие еще хуже наших. Бревна не взакрой накатаны, как у русских принято, а торчат козлами, а иные логова из камня-плитняка сложены, пазы глиной и верблюжьими говяхами заделаны, по стенам плесень и грибы растут — в берлоге такой ни встать, ни лежа вытянуться. В офицерских землянках и чисто и сухо — полы мелким морским песком усыпаны, тут тебе цветы, тут ковры и подушки горами навалены, — этим терпеть можно, эти еще сто лет провоюют и не охнут.

Наменяли мы на кукурузный хлеб сыру козьего, табаку, мыла духового; один из наших уховертов умудрился — офицеровы сафьяновые сапожки спер, и поползли мы назад.

Доходим до своей позиции и видим пробуждение: полчане бегут, на ходу шинелишки напяливая; полковой пес Балкан тявкает и скачет как угорелый; музыканты барабаны и трубы тащат.

— Куда вы?

— В штаб дивизии.

— Чего там?

— Бежи все до одного… Комиссия приехала.

— Не насчет ли мира?

— Все может быть.

— А окопы, наша передовая линия?

— Нехай Балкан караулит.

До штаба дивизии восемь верст.

Бежим, пятки горят.

— Мир.

— Домой.

— Дай ты господи.

Довалились, языки повысунувши.

Народу набежало, народу…

Полковые знамена и красные флаги вьются, оркестры играют «Марсельезу».

— Кто приехал?

— Штатская комиссия по выборам в учредилку.

— Слава богу.

— Потише, потише…

Проскакал дивизионный, и полки замерли.

Вот чего-то прогугнил батя, но нам слушать его неинтересно.

Вылезает один, в суконной поддевке, снял шапку бобровую и давай на все стороны кланяться.

— Граждане солдаты и дорогие братья… Низкий поклон вам от свободной родины, от великой матери Расеи!

Закричала от радости вся дивизия, задрожали земля и небо.

Оратор тот знай повертывается да волосами потряхивает… Слушали его передние сотни, а задние — тысячи — по маханию рук старались догадаться, о чем он говорит.

До нашей роты, хоть и не каждое слово, а долетало:

— …Граждане солдаты… Геройское племя… Государственная дума… Защита прав человека… Углубление революции… Революция… Фронт… Революция… Тыл… Наши доблестные союзники… Старая дисциплина… Слуги старого строя… Сознательный солдат… Партия социалистов-революционеров… Свобода, равенство, братство… Своею собственной рукой… Еще один удар… Революция… Контрреволюция… Война до полной победы… Ура!

Дивизию как бурей качнуло.

— Ура!

— А-а-а-а…

— Аа-а-а-а-а-а…

Иной, не поняв ни аза, кричал так, что жилы на лбу вздувались; иной потому кричал, что другие кричали; была приучена дивизия к единому удару; а иной просто тому радовался, что видел живых расейских людей — и об нас, мол, не забывают.

В политике в те поры рядовые мало разбирались. Нам всякая партия была хороша, которая докинула бы до солдата ласковым словом да которая пригрела бы его, несчастного, на своей груди.