Выбрать главу

Тиммерман вскочил, умылся, сел за стол. Апраксин, Иевлев, Луков со строгими лицами поджидали. Франц Федорович пододвинул к себе аспидную доску, прокашлялся, задумался, еще прокашлялся.

– Вот чего! – сказал Апраксин. – Ты, Франц Федорович, удружи нам, вспомни, чему сам в старопрежние годы учился. Сиди и нынче и завтра – вспоминай. Нам не шутки шутить, нам дело надобно делать. Нынче вторник, в четверток за сей стол сядем, и тогда не кашляй.

Днем пригнали колодников. Один из них – большого роста, худой, с шапкой вьющихся седых волос, с бородой – долго смотрел, как работают на верфи Иевлев с Апраксиным, потом крикнул Сильвестру Петровичу:

– Э, господин, подойди-кось! Мне неспособно, ноги натружены...

Сильвестр Петрович с размаху всадил топор в бревно, подошел к колоднику. Тот сидел на взгорье, смотрел строгим взглядом глубоко ввалившихся глаз.

– Чего строите-то?

– Верфь строим! – недружелюбно ответил Иевлев.

– Кто ж ее так строит? Нагнали народищу, все без толку. Ямы-то зачем накопаны? Ты вот чего: бери ноги в руки да ступай в город Архангельский, что на Двине близ Белого моря. Архангельский город всему морю ворот. Там мастера ищи, умельца, хитреца...

– Ты оттудова, что ли?

– Зачем оттудова? Я – отсюдова, да там бывал, океан-море видал. Строят корабли и в Архангельске, и в Кеми, и по всему Беломорью.

– А сам ты в сем деле понимаешь?

Колодник ответил угрюмо:

– Мое дело помирать...

И отвернулся – смотреть на тихое холодное осеннее озеро.

В ночь на воскресенье более сотни мужиков, пригнанных строить верфь, пристань и корабли, – ушли. С ними бежали и колодники – человек десять. Сваи били теперь пореже, бревна тесали потише. Шумели длинные унылые дожди. Тиммерман, сам вспоминая то, чему когда-то учился, учил математике Апраксина, Иевлева и Лукова. Ржевский и Воронин учиться отказались наотрез, сказали, что не так у них вотчины бедны, чтобы головы себе натруждать...

На Кузьминки все работы на озере остановились. Мужики четвертый день не получали хлеба. Варить было нечего, люди молча лежали в сырых землянках, иные копали в лесу корни, третьи христом-богом просили подаяния в Веськове. Волей-неволей пришлось бросать строящуюся верфь – ехать в Москву.

Дьяк Пафнутий Чердынцев, скребя ногтями в бороде, нудно стал толковать Апраксину и Иевлеву, что потехи на озере не в пример дорого обходятся казне, что более давать кормовые не велено, а ежели князь-оберегатель скажет, тогда он, дьяк, и отпишет роспись.

Иевлев, теряя власть над собой, крикнул, что Василий Васильевич Голицын великому государю пушек не дал, то дьяку ведомо, и потому он внове шлет к Голицыну. Дьяк смиренно молчал, выжидая, пока приезжий с озера перестанет гневаться. Толковать с ним не было смысла. «Софьин! – решил Иевлев. – За нее стоит! Что ж, попомним!»

В Москве ни на Кормовом, ни на Сытенном, ни на Хлебном дворах ничего без указа князя-оберегателя не давали. Иевлев и Апраксин вновь сели в седла. Весь день искали царя – его не было ни в Коломенском, ни в Воробьеве, ни в Преображенском. Измокли, оголодали, загнали коней и только к ночи отыскали Петра Алексеевича в немецкой слободе – на Кукуе, в доме Лефорта.

Царь сидел в низком чистом теплом зальце со множеством зеркал, отверткой развинчивал немецкий мушкет короткоствольный, с легким, отделанным серебром ложем. Лефорт, в кружевах, любезно, с поклоном попросил прибывших присесть, отдохнуть, быть гостями в его скромном доме, отложить дела до завтра. Но ни Апраксин, ни Иевлев не присели. В два хриплых горла, перебивая друг друга, заговорили, что более так не может продолжаться – либо строить корабли на Переяславле-Залесском, либо бросать сию затею и не тратить время попустому.

Петр свел круглые брови, крепко сжал маленький мальчишеский рот, не попадая в рукава, долго натягивал кафтан. Лефорт с шандалом в руке пошел провожать, утешающе пожал локоть Петра, сказал, что хоть до утра, но будет ждать его величество ужинать.

– Жди! – велел Петр.

Когда садились на фыркающих под проливным дождем коней, в мокрые седла, вдруг стало жалко теплых огней Лефортова дома, жалко, что не поели там горячего, не обогрелись...

Молча, нахлестывая коня татарской камчой, Петр Алексеевич гнал в Китай-город, к Китайской стене, где возле церкви Зачатья жительствовал в своем доме дьяк Чердынцев. Уже в городе, придержав коня, Петр подождал Апраксина и Иевлева, спросил, что на озере. Федор Матвеевич рассказал все без утайки, как всегда – прямо и спокойно. Иевлев рассказал об Архангельске, будто есть там добрые мастера корабельного дела. Петр живо оглянулся на Сильвестра Петровича, спросил:

– Верно ли?

И добавил:

– Узнай доподлинно, коли так – ехать тебе туда за мастерами. Вези их на озеро...

Дьяк Чердынцев, запершись на все засовы, под лай и хрипенье цепных псов, играл с гостями в запрещенную игру – зернь, когда в ворота застучал царь Петр Алексеевич. Игру спрятали, дьяк кинулся на лавку – показаться немощным, но царь ударом ноги свалил лавку и потащил Чердынцева в Приказ, пиная его сапогом и творя на ходу расправу. Зайдясь от ужаса, словно онемела дьякова супруга, даже не нашлась подать Пафнутию шапку. Дьяк, не привыкший к побоям, сразу же покаялся в страхе своем перед оберегателем Голицыным и обнес других дьяков – и Хлебного и Сытенного. Петр пошел далее с Апраксиным, а Иевлева оставил с Чердынцевым – писать росписи для озера.

Всю долгую ночь Пафнутий прикладывал к опухшему лику тертый хрен, считал четверти и лопаты, бочки и ведра – горох, муку, масло, крупу, охал и на рассвете погнал на озеро обоз.

– А говорили, потеха у них на Переяславле, – молвил дьяк, провожая Сильвестра Петровича. – Хороша потеха – коли эдакими обозами жрут...

– Ты, Пафнутий Никитич, казне дороже обходишься! – заметил Иевлев. – Куда дороже...

– Так зато ведь голова какая! – самодовольно согласился дьяк. – Меня хоть пытай, хоть режь, хоть огнем жги, хоть на виску вешай – не откроется вот ни столечко...

И показал на ногте, как ничего не откроется.

– Умен, за то и держат!

3. ДЯДЮШКА И МАША

Не сомкнувший глаз всю нынешнюю ночь, Иевлев задумался – где бы поспать хоть часок, и сразу же решил: поеду к дядюшке Полуектову – там всегда рады мне. Да и некуда было более ехать: матушка давно померла, батюшка чудит в дальней деревеньке. К богатым из друзей потешных – не хотелось. Куда худородному в расписные палаты. Да и друзья они, покуда в потешных, а дома – какие друзья! Там своя жизнь...