Выбрать главу

Перед смертью внутренности Светланы практически полностью сгнили. Плоть, пораженная туберкулезом, превращается в мутную черно-серую хлябь. Светлана уже не могла говорить несколько дней. Для голоса нужны легкие и диафрагма, у Светы их уже не было, она лишь дышала мелкими рывками. Она еле шептала, чтобы попросить немного воды или сменить ей памперс. Когда перед смертью Светланы бабка звонила матери, та попросила, чтобы телефон поднесли к ее губам, но она ничего не смогла сказать и только шептала: сестра, сестра, сестра. В этом шепоте мать услышала страх смерти и горькое бессильное разочарование. Это было последнее, что услышала мать. Я не знаю, сколько раз она прокручивала в своей голове этот тихий хрип, обращенный к себе.

Она приехала к бабке уже спустя два года после смерти Светланы, и ее повезли на кладбище, чтобы показать могилу сестры. Мать стояла в сугробе у бетонного памятника с эмалированной плашкой, на которой было изображено лицо Светланы, и не чувствовала горя или скорби. Потому что горю не было места в этой семье. В этой семье было место ненависти, и, наверное, мать почувствовала странное теплое превосходство, стоя на могиле Светланы.

Вечером бабка уложила ее спать на диван, на котором умерла Светлана. Мать долго ворочалась, уснуть не получалось. Она всегда спала плохо там, где не жила. Под утро она наконец уснула, и, когда скупое сибирское солнце медленно начало отдавать свет этой земле, мать увидела сон. Над ней стояла Светлана, она была одета в черное платье, ее худые плечи были покрыты большой темной шалью. Светка с вызовом смотрела на мать, она ждала, когда та проснется. Проснувшись внутри своего сна, мать испуганно спросила сестру, что происходит. И та тревожно обратилась к матери, она сказала: посмотри, сестра, под тобой все простыни грязные. И мать, услышав это, почувствовала, что лежит в луже гнили нефтяного цвета. Она подскочила и попробовала убрать испачканные простыни и одеяла. Но было поздно, все было черным, она испытала тяжелое отвращение к себе и попыталась снять испачканную ночнушку. Очнувшись от собственного крика, мать увидела, что белая, в мелкий цветочек, хлопковая простыня чистая и все еще хранит заломы от бабкиной глажки. И бабкина ночнушка была чистой. За окном мерцало рассветное зимнее небо и снежная тишина. Мать больше не смогла уснуть, Светлана еще долго стояла у нее перед глазами, вся в черном, смотрела на нее в упор, а ее голос эхом отдавался в голове матери. Уже тогда в ее правой груди завязалась раковая опухоль, а спустя месяц ей поставили четвертую стадию.

* * *

На столе лежит фотография из ЗАГСа. Мать, отец, бабка и Светка фотографируются после регистрации моего рождения. Отец держит на коленях большой голубой сверток, перевязанный гофрированной розовой лентой. Это я. Слева, у самого края композиции, стоит Светлана, ей четырнадцать лет. Худощавое еще детское тело не оформилось в женское, на тонких прямых ногах гармошкой сползли рейтузы, клетчатая шерстяная юбка надета неровно, кажется, что Светка успела только кое-как напялить все на себя, а поправить не успела. Под ее тощими руками на подмышках пузырится бордовый свитер-лапша. Волосы, подстриженные по моде конца восьмидесятых, выжжены перекисью. Странно, но, когда я смотрю на это фото, мой взгляд не сразу находит ее, хотя она стоит в первом ряду. Похоже, дело в ее глазах. Светлана, в отличие от всех, не смотрит в камеру. Ее глаза кажутся мутными и потерянными, они меланхолично блуждают, и смотрит она куда-то за правое плечо фотографа.

По сравнению с моей двадцатилетней матерью она ребенок, хотя между ними разница в пять лет. Большое лицо матери серьезное, на ее губах – темная помада, а глаза подведены жирным карандашом. Все женщины на этом фото, бабки и материны подруги, имеют свой объем и цвет. Светлана кажется бестелесной.

После моего рождения мать недолго сидела в декрете и спустя полгода вышла на завод. Отец постоянно пропадал в гараже. Когда мне было около трех, мать начала ездить на сессии в Братск. Светлане было наказано следить за мной. Против своей воли она стала моей нянькой.