Выбрать главу

Теперь, после российской оккупации, это место будут называть парадным, да? Парадное и клумбы, отграниченные поребриком.

Я разговаривала с девочкой, она агукала в ответ, а ее родители улыбались и светились от счастья: у глухих – слышащая. Тогда, в детстве, счастье представлялось мне справедливостью. Теперь я знаю, что счастье и справедливость – вообще по разным ведомствам.

Глухие уехали в новую квартиру на Северном. Они подарили мне резиновую игрушку. Обезьяну – зеленую с желтым. Но я уже выросла из таких игрушек. А потому сразу ее потеряла.

Квартира напротив родительской стояла пустая. Год, может быть, больше. А потом приехала Розка. Розка и ее мама. Мама была дворником. А Розка – красавицей. С головы до ног. А ноги уже нет. Не были красивыми. Кривые, почти колесо.

Папа сказал, что это рахит. А мама – что наследственное. У Розкиной мамы тоже были ноги колесом.

Но это ничего не меняло в Розкиной красоте. Тонкий, малюсенький носик, ровный, уютный и трогательный. Белая кожа, плотная, сильная, как будто подсвеченная изнутри и снаружи. Глаза у нее были зеленые, чуть раскосые, с каплей египетского и тремя – монгольского, к ним – длинные темные ресницы. Мы думали, что она красится урзолом. Такой специальной краской для меха. Втайне от родителей многие старшие девочки пробовали этот метод.

Для урзола Розка была еще маленькой, но характера, это сразу было видно, могло хватить. А брови и волосы были белыми. Блондинка. Такая блондинка, что хотелось зажмуриться и не поверить.

Она спросила, могу ли я на турнике. Я не могла. Я не знала, что надо уметь. Я была тяжелая, полная, незграбная. Упасть мне всегда было легче, чем устоять на ногах.

– Идем. Покажу.

У мальчиков это как-то называлось: подъем-переворот, «солнышко», выход на руки. Розка делала это все без названий, как без названий, например, летают птицы.

– Все вместе ты не сможешь, но переворот, подтягиваться и не бояться – давай, да? Как стемнеет? Чтоб не стесняться?

– Я не сумею.

– Аленка… – снисходительно засмеялась она.

Это было мое домашнее имя в череде других домашних имен, на которые я спокойно откликалась. Так делают индейцы: прячут за чужим свое, чтобы злые духи не позавидовали и не отняли настоящее. Мои дети сейчас тоже живут в череде постоянных переименований. И я прячу их имена от дурного уха, как прятали когда-то мое.

С Розкиной подачи я стала Аленой. Единственной. Все другие девочки Лены и Оли, приезжавшие к нам жить или приходившие гулять во двор, так или иначе претендовали на это имя. Не знаю почему. Они знакомились с нами и всегда нарывались на Розкино: «Алена у нас уже есть. Другой нам не надо… Ищи себе что-то подходящее. Или не выходи гулять».

Лена большая, Лена маленькая, Лена третья. У нас во дворе была маленькая римская империя, где имя следующей дочери украшал порядковый номер. Мажор, минор, терция, кварта.

Аленой была только я. «Солнышко» у меня не вышло. Но не бояться я научилась. Выходить в переворот, подтягиваться, держаться на руках и стремительно падать головой вниз, перехватывая турник руками. Только «солнышко» не вышло…

Абдуктивный метод – это для сумасшедших. Для божевильных. Точность слов имеет значение. И выбирать самое лучшее и самое верное – это роскошь, доступная только билингвам.

Божевильный – это как освобожденный. Дальше разночтения – по Божьей ли воле или от нее. Сумасшествия бывают разными. Злыми и добрыми. Опасными и безобидными. И тогда разночтений нет. Может быть и так, и этак. По Его воле и без Него.

От общего к частному лучше всего получилось у большевиков и их наследников. От частного к общему – у Шерлока Холмса.

Но Чарлз Пирс заметил, что поиск посылки – второй или первой – имеет смысл. Иногда он только и имеет. Вторая прячется в паузе, в контроле над сюжетом собственной жизни. В пустоте между первой и заключением. Все люди – смертны. Пропуск, пробел, молчание, ничто. А потом вывод: Сократ – смертен.

Абдукция – это предположение о том, что Сократ – человек.

Я хочу вернуться. Потом пауза. Тишина. Тревожные утра, начинающиеся с удара в живот. Молчание, поделенное на миллион или два миллиона таких же историй. И вывод: я не могу здесь жить.

В пропущенной второй посылке есть правда, которой я, наверное, не хочу знать.

Тысячи людей легко меняют место жительства. Плюют на метафору бездомности. Бросают корень, который обвивает чужой, впитывая его соки. Плюют, укореняются. Растут, отбрасывая не тень, а прошлое, в котором их больше нет.

Иногда мое «не могу» бывает не острым, уставшим, оно отдает только в спину, которой неудобно на чужих кроватях. Но чаще таким, в котором мир вокруг как будто застывает. И я вместе с ним. В параллельных нам потоках реальности есть работа, тексты, непроверенные уроки, плохо написанные контрольные, люди, которым нужна помощь. И можно начинать вписываться с любого пункта, не вдаваясь в подробности расписания прибытия или отправления. Но я просто стою, пытаясь не бояться. Пытаясь вспомнить, что я это уже умела. И никакой шаг не дается. Вообще ничего. Я не знаю, с чего начать, потому что исчезаю вместе со временем. Проваливаюсь в ничто. Во вторую посылку, смысл которой ускользает.