– Ну что же ты, – говорит он мне, когда мы выходим на Сан-Марко. – Пока вопросы задаю только я! Ты никогда так плохо не учился!
– Вам не кажется, что все это бесполезно? – Еще чуть-чуть, и мы потеряемся в толпе: так многим можно задать сокровенный вопрос и так много среди них пустышек.
– Тут мы с тобой начнем философскую беседу, а тогда неизбежно вернемся к чаю и бессонным ночам, – улыбается старый Исфахнян. – Нам же, Валентино, нужно другое. Ищи. Спрашивай.
Я изучаю толпу взглядом, но никто не кажется мне достойным внимания – все вокруг так…
Закончить мысль я не успеваю: замечаю его. Он спокойно проходит меж двух колонн – одетый подобно восточному мудрецу, забывшему о давно рухнувших великих храмах и умерщвленных во имя истинного Господа многоликих богах; несущий в руке странного вида корзину; смотрящий на всех – я встречаюсь с ним взглядом – глазами ученого, исследователя. Только он, очевидно, пытается постигнуть движение наших душ, далеко не тел.
Я кричу ему:
– Синьор, подождите! Я хотел бы спросить…
И тогда все начинается.
Трещины: все вокруг пронизано ими, они шепчут на языке давно минувших дней, но никто не слышит их песни – песни забытых изгнанников, ушедших, уплывших или, подобно Симону[3], улетевших, но не собирающихся возвращаться, их путь – путь Данте, поиски не среди других людей, но среди собственных даймонов, ведь только там, во внутренней темноте, – так говорили еще древние, уподобляя всякую мистерию вуали сознания, – ждут ответы.
Он слышит песню трещин, отзывается на их молитвы, знает три заветных слова, поднявших этот клочок суши из пены морской, – Вода, Время и Изгнание – и повторяет их про себя, не имея права говорить вслух: его пятилетний Василидов[4] обет молчания близится к концу, но срок еще не пришел – о нем возвестят не трубным гласом, а нежным шепотом воды. Он, изгнанник, прибывает в город изгнанников и улыбается этому. Под кусками свиных туш в его корзине – чтобы ни о чем не догадались те, кто чтит лишь искру единого бога, видит малый луч света, пробивающийся сквозь тучи, наколдованные завистливым творцом, – лежат сшитые листы, заполненные письменами, за которые могут приговорить к смерти. Но страшит его далеко не собственная смерть, а смерть знания, ибо только в нем – спасение.
Он верит: мы становимся изгнанниками, как только покидаем материнскую утробу. Нет, не так: мы стали ими давно, в незапамятные времена космической гармонии, когда творец исполнил свой губительный план, когда в невежестве своем обрек нас преодолеть семь архонтов[5] планет и пять архонтов стихий, чтобы оказаться заточенными в стареющей тюрьме с бьющимся сердцем. Ритм его – ежемоментное напоминание о бренности бытия, об остановке всякого движения.
Движение – от порта к порту, от города к городу, от дома к дому – бесконечное изгнание, изгнание – судьба, неподвластная переменам.
За годы жизни в Стамбуле он научился многому, но более всего – ценить звон монет и понимать, как ценят и жаждут его другие; нет лучшего аргумента в любом споре, будь то ссора двух купцов или война двух царей, – так говорил старик торговец, клявшийся, что в его причудливых стеклянных сосудах обитают джинны, только попроси, и он продаст один. И, поверив во власть золота и серебра, он договорился с капитаном и моряками, что проникнет на корабль тенью – хотя не было причин скрываться, – что повезет за море свинину и большую часть товара оставит здесь, что ступит на землю Венеции не попрощавшись, так, будто и не было его на корабле. Монеты стали печатью этого договора. Ему задали только один вопрос, скорее из любопытства: как его зовут? Он, давно не говорящий о себе в первом лице, отринувший «я» в угоду высшим эонам реальности, назвался именем, данным при рождении, в юности забытым и вернувшимся теперь, в годы зрелости: представился Валентином.
Он сходит с корабля, держа в руках одну только корзину; проходит меж двух колонн, разглядывая фигуры на их вершинах; вдыхает сырой воздух и чувствует бурлящую жизнь, столь отличную от стамбульского гомона, но такую похожую – иллюзорную, ненастоящую: жизнь пленников, посчитавших свои оковы величайшим даром. Уверовавших, что несуществующий первородный грех – бремя, которое придется нести до конца света, пока не истекут семь чаш и не заржут четыре демонических коня. Валентин знает, что на его восточные одежды будут обращать много внимания, но лучшая маскировка – быть у всех на виду, изъясняться жестами, изредка доставать тетрадь в кожаном переплете и наточенный карандаш, чтобы поговорить письменами, не нарушив обета. Как жаль, думает Валентин, что недоступно ему знание древних, умевших одними только иероглифами говорить и с телом, и с духом.
3
Симон Волхв, или Симон Маг, – одна из ключевых фигур гностицизма. Жил примерно в I веке н. э. Некоторые христианские теоретики считали его основателем гностицизма (не доказано). Полагали, что Симон обладал волшебной способностью к полету.
4
Василид – гностический учитель, живший во II веке н. э. в Александрии. Есть информация, что ученики Василида давали пятилетний обет молчания.
5
Архонты в гностицизме – духи-мироправители, создатели материального космоса и, условно, «приспешники» верховного архонта – злого творца-демиурга Иалдабаофа.