Выбрать главу

Марго бросило в пот.

Отведя вуаль, промокнула лоб платком, и сразу поймала на себе заинтересованный взгляд какого-то господина. Марго отвернулась, но стало еще хуже — прямо по стене шел нарисованный Христос, и глаза у него были янтарные, в ладонях — пламя, а босые ноги изранены шипами терновника.

— …он родился, чтобы спасти нас, — гремел его преосвященство, — и умер за наши грехи! Так восславим же рождение…

Мальчики на хорах — белые, воздушные, как рождественские ангелочки, — чисто выводили псалмы. Последние ряды отзывались неясным ропотом, в котором Марго различала отдельное «…не пришел Спаситель», «…и кайзера нет», «…случилось что, не приведи Господи?», «случилось — так стало бы известно…».

Накатила душная тоска.

Марго тоскливо огляделась и подметила, как по задним рядам прошмыгнул темный силуэт — взмахнув руками, он бросил в толпу веер желтых бумажек, и те закружились, захлопали мотыльковыми крыльями, облетая на шляпки, плечи, на каменные статуи и пол. Марго подхватила одну, точно умирающую бабочку, развернула на сгибе — и сердце сковало морозом.

Во весь разворот чернела хорошо отпечатанная карикатура: Холь-птица рвала когтями Священную империю, и было у птицы три головы. Одна, лобастая, с узнаваемыми пышными бакенбардами, держала в зубах оторванный от страны кусок, подписанный «Турула». Другая — женская, украшенная звездами-диадемой, — глотала золотые монеты, высыпающиеся из худого мешка «Благотворительность». И третья — в офицерском шако и с орденом на шее, — изрыгала пламя, с одного края уже опалившее страну.

«Долой стервятников! — гласила крупная надпись, и чуть ниже вились буквы: — Смерть угнетателям, кровопийцам и лжецам! Объединяйся, недовольный народ! Да здравствует революция!»

И в самом углу — точно печать, — крест с загнутыми краями.

Марго машинально сложила листок. На задних рядах уже зарождался гул, еще не слышимый за грохотом органа, но все набирающий силу, и где-то за спинами — Марго различила совершенно точно! — мелькнул знакомый шарф и студенческая фуражка.

«Родион!» — хотела позвать она, но слова застряли в осушенном горле. И к лучшему: это уже не сатирические стишки на императорскую власть, это прямые призывы к восстанию! Это гораздо серьезнее, гораздо страшнее, здесь не поможет Генрих… да где он, черт его побери?!

Выронив листовку, Марго шумно поднялась. Задние ряды волновались, гудели растревоженным ульем, передние оборачивались в удивлении и недовольстве. Марго не стала ждать: подобрав платье, метнулась к выходу, проталкиваясь сквозь толпу, совершенно неприлично работая локтями и молясь про себя, чтобы обозналась, чтобы это был не Родион…

Шарф мелькнул слева, поплыл по лестнице вниз. Марго обогнал какой-то спешащий господин, обдав ее перегаром и луком, на серых щеках отчетливо темнели рябины.

Господи, помоги!

Страх заворочался ледяным комом, подстегивая вперед — не то в погоню за братом, не то подальше от этого места, где, казалось Марго, вот-вот произойдет что-то непоправимое, ужасное.

Она бежала, ломая каблучками хрусткую наледь. Кажется, кто-то окликнул ее. Кажется, кто-то попытался остановить:

— Фрау, туда нельзя!

Оцепление, спаянное из серых мундиров, рвалось на пунктир. У подножия лестницы уже не было ни мольберта, ни самого художника. Рябой смешался с толпой. Шарф Родиона в последний раз мелькнул где-то у чумной колонны. Марго остановилась с едва не выпрыгивающим из ребер сердцем, огляделась вокруг — на фонари, слепящие глаза, на убегающие в зимнюю тьму улочки, на черные шпили, — как вдруг со стороны собора пришел удар.

От него задрожала мостовая, качнулись гирлянды над головой и сразу же — одновременно с истошными криками, вспоровших воздух, точно стилетом, — оранжево осветились витражи.

— Родион! — в голос закричала Марго и, растворившись в страхе, побрела обратно к собору.

Ее обгоняла полиция, зеваки, какие-то господа с носилками.

Кричали люди:

— Бомба! Бомба!

Гудело алое пламя, вылизывая каменные лица святых.

Кто-то стонал — предсмертно, протяжно, на одной ноте.

Марго поскользнулась, не удержала равновесия и, плюхнувшись на мостовую, разрыдалась — не столько от боли, сколько от душевного надлома. Прижатая каблуком, трепыхалась мерзкая листовка: нарисованный огонь был как настоящий.

Особняк фон Штейгер.