Василевс Романии сидел за низким столиком лимонового дерева, в пух и прах изукрашенном драгоценными инкрустациями, против своей Елены, которая за последний год изрядно пополнела и взяла в обыкновение столь неумеренно употреблять украшения и краски для лица, что сейчас ему казалось, будто перед ним находится раскрытый широкий сундук из мутатория[332], из радужного нутра которого на него чуть насмешливо смотрят два карих выпуклых глаза. Их разделяла стоявшая на столике шахматная доска, и они, лениво перебрасываясь короткими фразами, также неспешно переставляли по молочно-белым и травянисто-зеленым нефритовым квадратам вычурные фигурки. Прочие присутствующие располагались на некотором отдалении от царственной четы и отдавались занятиям сходным. Но не смотря на все внешнее умиротворение, каковое будто бы царило в этой зале, во всем чувствовалось некое напряжение, искусственность, порождаемые тщательно скрываемым пряным трепетом ожидания. Когда же начальник охраны ввел в залу одного из препозитов, длиннолицего изогнутого, точно крючок, Галасия, в чьи руки поступали свежие сведения о продвижении к ромейским владениям кораблей росов, все вокруг притихли и замерли, Елена же напротив оживилась весьма.
— Ну, как там наша хозяйка северных чащоб? — опередила она своего супруга, натурально или деланно в задумчивости занесшего над доской руку с зажатой в ней фигурой, да так и застывшего в этой позитуре.
Оказалось, что русская княгиня вместе со своими людьми, которых на сотне лодей должно было насчитываться никак не менее четырехсот человек (и это не считая еще нескольких кораблей с товарами и невольниками), остановилась на ночлег за устьем Дичины в Месемврии[333], - значит уже через несколько дней росы будут здесь. И хотя Месемврия в соответствии с подписанным с Русью последним договором признавалась последним перед Константинополем местом, до которого караван мог двигаться в сопровождении всех своих гребцов и воинов, Константина все-таки смущала его численность, ведь василевсу, конечно, была ведома плохо искореняемая в его державе поговорка, что один русский витязь стоит десятка ромейских. Но перед Еленой, похоже, предстоящее событие выдвигало иные заботы. Она вдруг стала избыточно подвижной, голос ее сделался звонче и напряженнее, она принялась пересыпать речь шутками, одна другой косолапее, — и это уже напоминало закованную в кандалы этикета истерику. Но все присутствующие в этом чудесном зале, в котором каждое крохотное стеклышко, каждый кусочек золотой эмали или цветного мрамора его роскошных мозаик отражали изобильный свет несчетных светильников и свечей, так что сами казались светящимися, здесь все понимали, что августой движет безотчетный страх, поскольку слухи о неких таинственных переговорах с русской царицей, разумеется, успели коснуться каждого. О переговорах чьих нашептывали те слухи? Вот этого, всего верней, толком никто и не знал. До последнего, до того, как все эти заговоры, все бесконечные плутни христолюбивых и святейших не приносили свою кровавую жатву, невозможно было определить вечно переменявшуюся расстановку сил. И зачастую напыщенному самодержцу (якобы самодержцу) в тех плотоядных играх отводилось далеко не первое место.
— Ты слышала, Анна, — неосознанно призывая к себе в сторонники первого попавшегося, визгливо воскликнула августа Елена, порывисто развернувшись к своей товарке, о чем-то шептавшейся со своим любовником — незаконным сыном Романа Лакапина Василием, которого Елена, говоря с мужем, неоднократно требовала назначить управляющим синклитом, — ты слышала, медвежья царица совсем скоро сможет нас всех развлечь. Интересно, она не испугается, если увидит апельсин?
— Ну апельсины-то, — отозвался кто-то из дальнего угла залы, — ей каждый год купцы показывают.
— Да? — нарочито выкатила глаза августа. — И с чем же она их ест? С этим… как его… Ну, Анна… как это… А! С квасом?!
И Елена закатилась тонким дробным смехом. И так же, смеясь, смахнула с доски нефритовые фигуры, на что Константин хоть и поморщился, но ничего сказать не решился.