— Вот посмотри-ка на этот товар, — Самуил сверкнул перстнями в сторону стоящих несколько особняком в строю прочих невольников троих светлоглазых мужчин приблизительно тех же лет, в которых пребывал Хоза Шемарьи. — Посмотри, это та самая порода, которая в первые времена населяла Египет. Это те самые широкоплечие и узкобедрые люди, которых до сих пор рисуют потомки великих греков на всяких своих поделках. Это те богатыри, что сейчас обитают в стране Рус и в некоторых других странах от Сирийского моря[393] до окружающего землю Великого моря[394] на севере. И вот оно — наше время: ты можешь купить некогда заносчивого гордеца и употребить, как тебе вздумается. Посмотри, какие у них сильные руки, какие крепкие ноги; эти руки и ноги подарены тебе нашим Господом, чтобы пасти твои стада, чтобы возделывать твои виноградники. Или, может быть, ты испытываешь к ним чувство жалости или еще какие благодушные чувства?
Хоза прислушался к своим ощущениям и жалости там не нашел, однако какое-то, не исключено, что «благодушное» чувство таилось где-то на дне его души: эти люди казались ему невероятно красивыми. В бедняцких одеждах, нарочно к этому дню вымытых и даже украшенных какими-то цветными нитками для придания товару дополнительной привлекательности, они все равно смотрелись как-то… великолепно. Как-то, не смотря на униженное положение свое, открыто и, какой бы это ни показалось нелепостью, — свободно. Взгляд Хозы, точно отразившийся от глаз этих людей, как от чистого озерного зерцала, вернулся к нему, но вернулся уже будто бы взглядом чужим, тех высоких людей, чьи сильные ноги были скованы тяжелыми цепями. И он увидел небольшого жирноватого человечка, несмотря на все свои драгоценные наряды, все равно внешности довольно гадкой, к своим тридцати четырем годам измученного такими болезнями, о которых те, синеглазые, даже представления не имели, увидел он сторонними глазами себя, насмерть прикованного к благам земли, к серебряным своим идолам и к золотым своим идолам, к гремучим браслетам на женских ногах, и ожерельям, и опахалам, и сосудцам с духами, к драгоценным повязкам и покрывалам, платкам и кошелькам, расшитым безупречно правильным луллууном[395] из Темана[396]… И будто протест, словно мятеж, поднятый им же самим разбереженной ревностью, взболтал в его душе самую забористую злобу к тем и к тому, что только что представлялось ему прекрасным.
— Нет, если я испытываю что-то к этим жалким дуракам, то разве что какую-то… какую-то безотчетную ненависть. Не к кому-то или чему-то конкретно, а вот так… будто это происходит вообще в стороне от моей воли.
Самуил уже разговаривал с доверенным Иакова и не слушал Хозу, к тому же где-то поблизости завывал какой-то умалишенный, так что слова его, как это нередко случалось, тронули воздух безответно.
— Давай-ка, подведи к нам вон того, справа который, с ручищами огромными, — отдал распоряжение Самуил, и тотчас засуетились предупредительные торговцы, бросились к высокому человеку с красивой формы головой на длинной сильной шее, принялись прыгать вокруг него, стремясь поскорее вытолкать поближе к великородному своему единоплеменнику.
— Он откликается на имя Словиша, — пританцовывали вокруг Самуила торгаши. — Этот очень сильный, как все эти северные верзилы. Но, дорогой и глубокоуважаемый Самуил, эти русы так ленивы, иногда они ни в какую не хотят работать из-за своей природной лени и гордости, так что, вы знаете, зачастую без хорошей дубины, а то и… боле серьезных наказаний нет никакой возможности заставить их трудиться.
— Ну зачем же такая бесчеловечность, такое свирепство… Дубины… — довольно рассмеялся горделивый старик. — Мы должны быть добры к нашим рабам. Мы — справедливые хозяева. Наше бремя — легко. Наш ярем — благо! Ведь существуют более человечественные способы договориться. Ведь мы можем просто не дать ему кушать, если он не захочет выполнять порученную ему работу добросовестно и полно. Откуда он, говоришь?
— Из Русии. Из Киева.
Хоза Шемарьи невольно насторожился. Хотя многие годы и несчетные события отделяли его от одновременно враждебного и родного понятия — Киев, все же звучание этого слова по сей день вызывало в его душе очень слабую, но протяжную боль.
— Из Киева? — Самуил повернул подернувшееся хитрой гримасой лицо к своему приятелю. — Ты ведь, кажется, из Киева, да? А ну, спроси его чего-нибудь?