— Меня называй Куря. Моя дедушка сам Итларь! Я пошел говорить: «Мы не хотели быть много крови». Пусть волк меня карает, если говорю обман! Это весь Борил. Борил разговор с хазары через Варух[513]. Хазары дали. Он тайна многие люди идут тоже. Мы не хотели быть много крови. Борил теперь нет. Много смелых людей тоже нет. Борил разрушил много наших людей.
Печенег помолчал. Однако его лицо, точно натянутое на камень, оставалось вовсе неподвижно, и невозможно было угадать, какие чувства скрываются за тем самообладанием.
— Мы хотим любовь. Я принес тебе много. Принес еще круглые деньги. Еще мы даем все жены и все дети Борил. Пусть волк карает его! Мы хотим любовь.
Особенно доверять искренности слов печенега, может быть, и не стоило, но в том и не было значения. Конечно, вряд ли этот самый Куря вовсе был в стороне от ныне опрокинутых замыслов своего сородича Борила. Но уже хорошо, что в его лице значительная часть степного племени идет на мировую, с одной стороны обозначая тем самым некоторый раскол в своем кругу, с другой — обещая хоть на какой-то срок передых здешним уличанским семьям, за который, даст Род, они успеют вернуться к прежней достаточности, а значит и плодовитости.
Вытолкал на двор дочку с младенцем старик, ушли витязи. Для того, чтобы ничто не могло помешать предварительным переговорам, Святослава и Курю оставили наедине. Как то происходило со времен создания мира бесконечное множество раз, два встретившихся несходных существования, две складки, два норова изучали друг друга, приближаясь, чтобы рассмотреть детали, отдаляясь, дабы охватить сознанием явление целиком, как бы выполняя сакральный боевой танец. Слова их прикасались к предметам и явлениям вполне обыденным, но на том поприще, где не было вовсе никаких предметов, там, где ни на миг не прекращается всеобщая всесветная битва, вершились смыслы иной природы.
Сводя стихии, рождая горы и бездны, учреждая законы и науки, создавая и уничтожая неисчислимые сонмы существований, Богов и людей, животных и растений, мужчин и женщин, волхвов и пахарей, какие цели преследует блаженный и бесконечный по своей сущности Род? Кому же под силу восприять такое? Да возможно ли, чтобы часть оказалась равна целому? Разве что в том случае, ежели она сама станет целым. Ведь пока существуют части, они пребывают в борении между собой, но когда части перестают быть различимы, возникает целость.
Однако слишком большой труд требуется для того, чтобы научиться видеть, слышать, думать и размышлять только о главной сущности отданного нам в постижение, и потому пока Святослав только всматривался в избурачерносерый мех на плече своего собеседника, вслушивался в непривычный его говор, вдумывался в обманчивые смыслы его слов, лишь предчувствуя открытия будущего.
— А полонян я тебе не отдам, — говорил князь, ухмыляясь насмешливо. — Если хочешь, давай на тех моих витязей сменяем, которых Бориловы люди пленить смогли.
— Они не смогли… — сопел Куря.
— Вот видишь! — торжествовал Святослав, вперяя негнущийся взор в каменное лицо печенега, и тот невольно отводил продолговатые свои блестящие глаза куда-то в сторону. — Мой ратник, окажись безоружным, ножом себя жизни лишит, если видит, что схватят сейчас. Нет, не отдам. Да и тебе чего за них вступаться? Не сдюжали ратного, пусть другой труд испытают.
А вечером того же дня, когда все семейство оной хижины, состоящее из старика со старухой, их дочери с тремя детьми (зять-влазень[514] несколькими днями ранее отбыл в дальнее село, выменять что-то там недостающее для близкого сева) и снохи-вдовы с сыном, когда вся эта орда собралась вместе на столь тесном участке, и без того тяжелый воздух сделался густым и, пожалуй, вязким. Старуха с дочерью и самыми малыми детьми уж забралась на полати, долговязая сношенница вытянулась на скамье, но на невысокой скрыне, с которой сквозь вековую копать времени смотрели полустертые грубо намалеванные красные цветы, оставался сидеть дед, с двух сторон подпертый угловатыми плечиками шестилетнего внука и внучки двумя-тремя годами постарше. Еще один малец, годов девяти, присаживался у их ног на корточки, поскольку время от времени ему приходилось бегать к печке с тем, чтобы взять из бабурки[515] уголек, раздуть и, приложив к его зарумянившемуся боку очередную лучинку, зажечь ее на смену угасающей прежней.