— Все-то ты размысливаешься… — не находя более подходящих слов так досадовала княгиня.
— День и ночь, времена года, облака, все подвижное и неподвижное Род сладил размышлением, — отвечал ей сын.
Но зачем старой женщине, распад сознания которой опережал разрушение тела, понадобился соумышленник в преступлении веры? Именно страх, самая крепкая из оставшихся нитей, связывавших теперь княгиню с действительностью, неодолимый страх перед нещадной расплатой за наитягчайший грех вероотступничества время от времени понуждал ее домогаться от ближайших людей согласия разделить с ней позорное ярмо. Но и в этот раз ее поползновения остались втуне. Далее склонять к богомерзкому проступку было бесполезно, и оставалось Ольге, чтобы ухватить какое-то возмещение за брезгливый отказ сына от соромного беззакония, удовлетвориться хотя бы ядовитым словом:
— Смейся, смейся над матерью. Когда мать твою честь отстаивала, ты над ней не смеялся. Многому, вижу, тебя Богомил научил, да вот не знаю, учил ли он чадолюбию. Хоть бы когда Малушу навестил, сына бы на руках подержал. Владише уж четыре годка, а отца видит раз в год по обещанию.
Не то, чтобы Ольга действительно когда-то спасала сына от бесчестья, но история, связывавшая его с маликовой дочкой — Ольгиной ключницей, действительно была вельми муторной, и всякое упоминание о том воспринималось Святославом болезненно.
Он и знать не знал, что от того единственного пьяного соития Малуша понесла, не знал и то, как мать его с не вполне проясненной для себя самой настойчивостью оберегала тайну брюхатости своей ключницы, рискуя быть изобличенной в пособничестве блуду. Когда же той приспела пора рожать, и опасная тайность вот-вот должна была стать открытой, Ольга вытребовала у сына обещания назвать прижилуху-еврейку своей женой, нажимая на то, что вместе с матерью от русского Закона может пострадать и младенец, который, как не верти, — кровинка своего отца. Собственно, в данном случае Закон и не должен был обрушить на голову Святослава никаких особенных взысканий, поскольку Малуша-Эсфирь была инородкой, а всякий противоестественный блуд, безусловно, порицается, но лишением жизни не наказывается. Невольно подтверждая то правило, что любой поступок порождает цепь себе подобных, единожды опрометчиво споткнувшись о похоть этой бабы, Святослав теперь удумал заслонить своим отцовством от неминуемых невзгод судьбу гуленыша, названного по настоянию кагальных старшин Вениамином, а русскому миру представленного Владимиром. Конечно, не мог знать русский князь, переносчиком каких несчастий для Русской земли должен стать этот маленький беспомощный, с редкими чернявенькими потными завитками на плоском, как у матери затылке, похотец[526], а ведь в наставлениях, которые Святославу многажды приходилось слышать, говорилось, что следствие всегда состоит в кровном родстве с причиной.
Святослав чувствовал, что его волю, не знавшую слабины в самых отчаянных сшибках на ратном поле, повивает липкими путами какой-то потаенный мизгирь[527], - самые резкие слова просились на язык, но он сказал:
— Ладно, побываю при спопутности…
— Так вот же — случай.
— Нет, — поморщился Святослав, — не сейчас.
— Вот так вот. А как ты думал? — не замедлила воспрянувшим голосом отпраздновать победу Ольга. — Люби смородинку, люби и оскоминку.
К двадцати двум годам у Святослава помимо случайной Малуши, по настоянию матери названной им женой (и то: кто бы это переступил порог русского храма с еврейкой?), и первой законной жены Предславы появилась еще одна законная супружница — Смеяна. Она была необыкновенно хороша собой: полногрудая с красивым животом, стыдливая, пышноволосая. Да только вот на голове густо, а в голове пусто. К тому же девку родила, не сына. Зачем она ему понадобилась Святослав и сам не знал. Но нельзя же было князю иметь всего одну женку. Так что, больше для людей он с ней сошелся. Оттого и не привел ее на свое подворье, а оставил в родительском доме, где и навещал ее изредка.