Плывущая посередине червня днепровская ночь не спала. Раскаленные за день камни острова хранили пыл дневного солнца. Небо давно потемнело, но над правым берегом в черноте его все еще калились пронзительно-красные жилки. Крупные рогатые жуки, хрустя жесткими крыльями, опьяненные поиском своих подруг, кроили подчас загустевший жирный воздух. И мохнатые бабочки, влекомые гибельной страстью к огню костров, перед последним безрассудным броском опускались на древки копий и рукояти мечей, на плечи сидящих воинов и, нетерпеливо подергивая верхними мшистыми крыльями, обнажали ослепительно-яркие нижние, с которых не мигая смотрели жаркие безумные глаза.
А тысячи мужских глаз с отражением в них тысяч огней были устремлены к сердцу всеобщей сосредоточенности, где исполин Рулав вдвоем с таким же великаном Вуефастом завалили на бок огромного белого быка. Злобным ревом поверженное животное оглашало раскаленную ночь. Точно молния отразилось во взметнувшемся зеркальном клинке меча быстрое пламя; один богатырский удар, — и увенчанная изогнутыми рогами белая голова отлетела в сторону, пятная себя черным. Тотчас принесли оловянный ставец[176], куда и была собрана хлыставшая из перерубленной артерии кровь. Затем местный волхв обошел с тем ставцом вокруг тучного иссеченного временем ствола, пролил собранную бычью кровь в четырех местах по сторонам света.
Этот волхв по имени Гостомысл большей частью один обретался на острове, поскольку постоянная близость к печенегам для тех сословных групп русичей, чье пребывание в этом мире было связано с имуществом и размножением, делала их жизнь здесь невозможной. Ограничив себя таким образом от избыточных общественных сношений, Гостомысл, как и всякий человек, наделенный стремлением к совершенству, видел свое назначение в подвижничестве, однако, осознавая себя частью определенной человеческой общности, он не считал возможным вчистую отделить себя от родства крови. Как и любой человеческий ум, он не мог одолеть непознаваемое, но благодаря усилиям сердца способен был распознавать какие-то наставления верховных сил. Как нелеп был бы день, лишенный своей головы — Денницы, так и для всякого народа здоровье возможно лишь под опекой блюстителей изначального толка.
Гостомысл подошел к главному костру, высокому, но настолько, чтобы жар не мог доставать до нижних веток раскидистой кроны, отогнал от лица назойливую серую бабочку, все норовившую воссесть на его лоб, и волны сильного голоса, утесняя перегуд толпы, треск лопающихся в кострах сучьев и стрекот ночных коников[177], двинулись от середки к закраинам Варяжского острова:
— Каждый из нас подобен этому дубу, князю среди прочих дерев. Наши волосы подобны его листьям. Наша кожа подобна его коре. Если рассечь его тело, — покажется сок, подобно тому, как проливается кровь из нанесенной сулицей раны. Его мясо — древесина, его сухожилия — лыко, его мозг — сердцевина. Если срубить этот могучий дуб, он новь поднимется от корня, обновленным. Но если будет убит кто-то из нас, кто вновь поднимет его к жизни? Только великий единый Род способен…
— Что нам твой Род?! — выкрикнул кто-то из ближнего круга (и это был Свенельд). — Наш попечитель — Перун. Его ради славы мы и собрались здесь. Ради него мы идем воевать Царьград.
— Перун! Перун! — нарастая восстал рев тысяч глоток, сопровождаемый лязгом железа и буйными посвистами. — С нами Перун!
— Богов много, — ничуть не смутившись волнением величайшей орды, продолжал Гостомысл, так, что голос его не изменил ни силы, ни окраски, а на сухом продолговатом лице нельзя было различить никакого движения из-за пляски красно-золотых отсветов костра, — Богов вокруг нас три и три сотни, и три, и три тысячи. Но все они лишь проявления Единого Рода. Зло не одолеет знающего это, он одолеет все зло…
— Пусть лучше Игорь скажет! — вновь точно отдал команду нетерпеливому воинству Свенельд.
— Игорь! Игорь! Перун! Нам волхв — наш князь! Игорь! — с готовностью отозвалась рать.
Игорь поднялся с земли. Не то, чтобы непочтительность Свенельда по отношению к волхву покоробила его, но этот хитрый стеклянноглазый Свенельд в который раз получалось навязывал ему свою волю, ставя в такие обстоятельства, выход из которых приходился единственный, именно тот, на который, надо думать, и рассчитывал шельмец. Невольно хмурясь князь поднялся с земли, переступив частокол из стрел, покинувших на эту ночь свои берестяные короба, прошел ближе к дубу. И Гостомысл безропотно отступил в тень, освободив ему место.