Подобные расхожие стереотипы неудобно даже опровергать. Русский крестьянин своим трудом освоил и превратил в культурное пространство территорию, в несколько раз превосходящую территорию Европы. Его история — это история освоения пространств Русского Севера, Приуралья и Заволжья, значительной части Сибири (при участии народов, с которыми они соседствовали в этих районах). Современная запущенность многих из давно освоенных земель требует специального объяснения, объективного освещения и понимания целого ряда узловых вопросов истории русского крестьянства XX в., которых мы здесь касаться не будем.
К середине XVII в. значительная часть крестьян (около 55 %) была превращена в крепостных рабов; не только земли, но и они сами были обращены в собственность помещиков. Остальная часть крестьян осталась в прямой зависимости от феодального государства, сохраняя личную свободу (государственные крестьяне, кабинетские и др.). Крепостное право просуществовало в России дольше большинства европейских государств. Однако многие европейские государства овладели колониями, в которых были установлены порядки, не очень отличавшиеся от российского крепостничества, а в США до войны Севера с Югом (1861–1865 гг.) официально признанными рабами были вывезенные из Африки негры. Ответом на закрепощение крестьян в центрально-русских районах была длительная серия крестьянских бунтов, восстаний и крестьянских войн, несопоставимые по своим масштабам с народными движениями XVII–XIX вв. в других странах Европы. История русского крестьянства — это вместе с тем процесс непрерывного духовного поиска, с особенной силой сказавшегося в XVII–XIX вв. (старообрядчество, многочисленные секты различного происхождения и разных догм, а также бытового поведения).
Как уже говорилось, монография 1967 г. возникла не случайно. Она не была (кажется, я могу так сказать) фактом только моей научной биографии. В годы мирового кризиса социально-утопического мышления (в том числе и нашего русского и советского его варианта) представлялось особенно важным понять, как зарождаются и как изживаются социально-утопические идеи, учения или родственные им легенды, генетическое значение которых после обнаружения их на русском материале казалось особенно актуальным. Писать и публиковать что-либо в те годы можно было только в прошедшем времени, так как так называемый «научный коммунизм» непозволительно было считать утопическим. Но права думать об этом никто не мог у нас отнять. Историко-генетическое изучение этой проблемы давало счастливую возможность сочетать чисто академические интересы с весьма актуальными современными проблемами.
Многовековая история социально-утопического мышления, теорий и учений переживала к 1950-м — 1960-м гг. жесткий кризис. Не будем говорить о политических последствиях этого кризиса. Здесь важнее отметить, что наступила эпоха антиутопий, дистопий, утопий-предупреждений (ср. русский роман Е. И. Замятина «Мы», Дж. Оруэлла «1984 год» и др.). Неоднократно высказывались идеи, согласно которым следует не добиваться воплощения социальноутопических идей в жизнь, а стремиться предотвращать подобные попытки. Политический итог утопических построений был подведен. Вместе с тем, это была и заключительная фаза развития философского мышления в гегельянском духе. Утопические идеи, совершенно как гегелевский абсолют, должны были в конечном счете достигнуть своего идеального воплощения, а история прекратить свое движение. Если даже оставить вне рассуждений две извращенные тоталитарные формы утопизма (советский «реальный социализм» и гитлеровский национал-социализм), если оставить также в стороне риторику, которой сопровождался каждый из этих вариантов (социалистический и националистический), в равной степени претендовавших на мировое господство, на осуществление своих «исходных» идей силой оружия и системой концлагерей, то все равно очень четко вырисовывался всеобщий кризис утопизма. (Кстати, элементы «казарменного коммунизма», как было показано, содержались уже в «Утопии» Т. Мора и у Т. Кампанеллы). Это и побудило целый ряд исследователей обратиться и к общим, и к конкретным проблемам генезиса и истории утопизма в контексте общей истории общественной мысли европейских и неевропейских стран. Однако скажем, что всеобщий кризис тех форм утопизма, который мы имели в виду, не означает исчезновения многообразных форм. Вполне предрекаемо, если не возрождение, то органическое продолжение существования элементов или целых систем утопизма, пришедших на смену устаревшим формам.