Насколько можно судить, в эфире прозвучали приблизительно половина имеющихся записей, причем каждая была представлена не более чем третью своего объема. Остальное так и осталось в архиве.
К концу 1960-х годов (после 15 лет вещания) архив радиостанции разросся настолько, что встал вопрос о целесообразности хранения неактуальных записей. Поскольку «Свобода» - радио американское, архивы полагалось передавать в хранилища США. Для катушек с мемуарными интервью был выбран Колумбийский университет в Нью-Йорке, где существовал Отдел устной истории. Туда и попали все пленки.
Долгие годы о них никто не вспоминал. В конце 90-х, собирая материалы по истории холодной войны, я обратился в Колумбийский университет, но оказалось, что пленок там давно уже нет и даже старожилы не помнят об их существовании. Мне показали лишь машинописные расшифровки, сделанные тогда же, в начале 60-х, в Мюнхене: по былым стандартам, перепечатывалось все, что произносилось, - «э-э-э», «кхе-кхе», всевозможные оговорки. Я искал звук, голоса, мне хотелось делать радиопрограммы. Но голоса исчезли, а за копирование старой машинописи требовали несусветные деньги; у каждого маленького архива свои причуды.
Мне повезло: года через два я нашел голоса - причем там же, на Манхэттене. Правда, не все - одиннадцать записей были утрачены. Сравнить с мертвой машинописью это было нельзя: все они, эти немолодые собеседники Малышева и Рудина, говорили почти забытым, теплым, старомодным русским языком. Не то чтобы их речь была правильнее нашей (хотя часто была), но в ней сохранялось обаяние прежних дней, грация, наивность и изящество манер. И я подумал, что по силе приближения к личности с звуком голоса мало что может соперничать.
Старший сын министра юстиции, позднее - военного и морского министра и, наконец, министра-председателя Временного правительства Олег Керенский в 12 лет оказался свидетелем второй, а затем и третьей русской революции. Ему пришлось пережить и эйфорию первых мирных дней, и гордость за знаменитого отца, и растерянность семьи, попавшей под подозрение новых властей, и арест, и побег за границу с подложными документами. Прежняя жизнь с любимым отцом была революцией бесповоротно разрушена, но Олег Керенский стал на ноги сам, отстояв достоинство фамилии и превратившись в видного британского инженера-мостостроителя, владельца большой инженерной фирмы, разрабатывавшей, кроме мостов, дороги и электростанции. «Я пролез в люди, мне повезло», - говорит он. Под руководством Керенского-сына был, в частности, спроектирован и построен знаменитый мост через Босфор, соединяющий Европу с Азией.
Олег Александрович скончался в Лондоне 25 июня 1984 года.
Иван ТОЛСТОЙ
- Я родился 3 апреля 1905 года в Петербурге, на Бассейной улице. В то время мой отец был помощником присяжного поверенного. Мать моя из военной семьи, отец ее был генералом, а дед по материнской линии - первым в России профессором-китаистом. В семнадцатом году мы жили на Тверской улице, почти напротив Смольного института и совсем близко от Таврического дворца. В то время папа был членом Думы и ходил на заседания пешком. Наша квартира, насколько я помню, состояла из пяти комнат: гостиная, столовая, кабинет, наша детская спальня и мамина спальня.
- В вашей семье еще дети были?
- Да, у меня брат на два с половиной года меня моложе. Мы с ним учились в одной школе на Шпалерной улице.
- Какая это была школа?
- Частное коммерческое училище Майи Александровны Шидловской, одна из первых школ совместного обучения в России. В ней было восемь классов. Я успел окончить семь. В 1918 году нашу школу закрыли. Первые дни революции я помню очень ярко. Отец мой вдруг исчез из дому и долго не появлялся. Мы бегали смотреть на толпы, которые шли к Таврическому дворцу. Я видел прибытие гвардейского экипажа. Но в то время мне было двенадцать лет, так что я, разумеется, не мог ни в чем участвовать.
- Какие еще яркие картины вы помните?
- Невероятные толпы людей, невероятно радостное настроение; на улицах обнимались и целовались. Я принадлежал к семье, которая в то время считалась революционной, так что все наши знакомые были в восторге, поздравляли друг друга. Боев не было, только очень короткие перестрелки.
Потом я помню пожар в здании тюрьмы предварительного заключения и окружного суда, многократно описанный разными мемуаристами. Моя школа была рядом, и мы большой компанией отправились рассматривать пепелище. Двор почти выгоревшего здания был завален бумагами и фотографическими карточками. Мы все это подбирали и тащили домой и, между прочим, спасли много ценных материалов. Кто-то подобрал там целый том документов, связанных со слежкой за моим отцом.
- На какой улице был этот окружной суд?
- На Шпалерной, рядом с Литейным мостом… В первые дни февраля все происходило или на улицах, или в Думе. Вскоре отец стал министром, и вся его жизнь переместилась в присутствие. Папа и другие участники революции бегали по коридорам, заседали, а знакомые ждали в приемной, чтобы поговорить или поздравить.
- Вы приходили туда к отцу?
- Мы постоянно там бывали, даже завтракать ходили туда. Это вообще была какая-то сумасшедшая жизнь, у папы стояла кровать в углу кабинета, приходили знакомые, экспромтом подавались завтраки. А дома никого не было, кроме бабушки, ее постоянно навещала папина сестра - она была врач-хирург. Позднее в нашу квартиру вселился папин брат, дядя Федя, который был помощником прокурора в Ташкенте. Он потом вернулся в Ташкент и погиб там со всей своей семьей. Июльские выступления большевиков я помню. Я стоял в толпе у дворца Кшесинской и слушал выступление, не уверен - Ленина или Троцкого.
- О чем он говорил?
- Я не помню, это вообще не имело значения, везде были одни и те же разговоры, что нужно больше свободы, больше углублять революцию. Мы на это не обращали внимания. Было просто интересно посмотреть.
- Как вы и ваши ровесники воспринимали те события?
- Мы все считали себя или кадетами, или эсерами, а вообще революция в моей школе была встречена с воодушевлением - я почти не помню, чтобы кто-то высказывался против. По-моему, в то время таких не было. Но, конечно, наша школа была передовая, все учителя были передовые…
- Занятия в школе продолжались?
- Да. Этот учебный год не был нарушен, мы продолжали ходить в школу.
- А какие-нибудь заметные перемены в школе произошли?
- Нет. Не в Февральскую революцию. Школа жила совершенно нормально.
- Преподаватели, может быть, как-то иначе себя держали или говорили иначе?
- Нет, нет. У нас всегда царили очень свободные нравы. Позднее я был делегатом школы, участвовал во всех нововведениях, был в школьных советах, но в то время этого еще не было.
Тут еще анекдот. Тогда приехали из-за границы дети Троцкого - Лева и… забыл, как зовут младшего… и поступили в нашу школу. А там все очень не любили большевиков, и этих двух мальчиков начали довольно неприятно притеснять - да так, что те вынуждены были уйти. Они приехали такими швейцарскими детишками в коротких штанишках, длинных чулках - то есть представляли собой совершенно непривычное для России зрелище. В общем, они были хорошие ребята, но из-за отца им пришлось несладко. Вообще, в школе было много детей знаменитостей. Сын Кустодиева, сын Лосского, я их многих потом встречал в эмиграции.
- А как соученики относились к вам?
- Не помню, чтобы кто-нибудь изменил ко мне отношение. После бывало всякое, но тогда - не было.
- Вы упомянули об июльском восстании.
- Я его помню смутно, помню детский страх, когда по Невскому маршировали толпы. Вот Октябрьскую революцию я помню хорошо.
- А лето семнадцатого года?