В конце концов, вспомнилась моя давняя приятельница Е-ова, похожая на лань, с лицом Одри Хэпберн, в белых носочках и замшевых туфельках, в плиссированной юбке колоколом, с широким поясом, туго схватывающим ее самую узкую в мире талию. Е-ова-лань со своим колоколом встала передо мной как живая. Зачем? Она, действительно, родилась в начале февраля, в один день с бабушкой, это я помню, потому что каждый год, ерзая, высиживал положенные часы в кругу семьи, чтобы потом лететь к Е-овой. Но зачем мне сейчас ей звонить? И кому звонить, главное? Е-ова была сильно меня старше. По моим подсчетам лани должно быть 63 года. Жива ли она? И жива ли ее талия? Вряд ли. Очень мутный день пятницы закончился таким же мутным сном - тяжелым, болезненным.
7 февраля, суббота
В субботу не было ничего, пустота.
8 февраля, воскресенье
А в воскресенье я собрался к отцу - к ним с мачехой без специального повода, просто так, пришла их дочь с мужем-канадцем, словно из воздуха образовался мой единокровный брат. Вышел семейный вечер, и отец предался воспоминаниям; заговорил о бабушке, я заметил, что она умерла молодой, теперь я это понимаю, раньше она мне казалась древней старухой. Сколько ей было лет? - спросила мачеха. - Это легко подсчитать. Она умерла в 1981-м, а была девя… Девятого года, - вскричал я. - И сейчас девятый год. У нее ведь в начале февраля был день рождения? - Шестого февраля, - подтвердил отец.
То бишь, в пятницу. В пятницу бабушке исполнилось сто лет.
В отличие от Е-овой, что называется, очень миленькой, бабушка была настоящей красавицей, но это я знаю только по фотографиям. С детства она усвоила все типовые дворянские добродетели: бегло играла на фортепьянах, изрядно живописала маслом - ужасающие натюрморты с селедкой и бликующим бутылочным стеклом - и даже сочиняла стихи: «В этой сутолоке дней, в этой жизни суматохе как-то стало мне трудней отвечать на ваши вздохи». Сутолока дней победила вздохи, в бабушке была удивительная воля к жизни; несмотря на происхождение (или благодаря ему?), она стремилась вписаться в новый мир и вписалась в него: стала деканом ГИТИСа, дружила с селебритиз, жизнь удалась. Я помню ее светской советской гранд-дамой, непременно за столом и среди гостей. И хрустенье салфеток, и приправ острота, и вино всех расцветок, и всех водок сорта. Степенная номенклатурная вакханалия, воспетая Пастернаком. И под говор стоустый люстра топит в лучах плечи, спины и бюсты, и сережки в ушах.
Казалось, она не бывает одна, я не мог представить ее читающей. Всегда в движении, она была окружена шуршащими креп-жоржетовыми подругами, которые оставляли на моих щеках жирные равнодушные следы помады. Боже, как я это ненавидел. В тринадцать лет она взяла меня на море, там была шумная компания, какой-то модный художник и его блондинка с большим подвижным крупом. Бабушка перед летом долго сидела на диете, сделала подтяжку, диковинную по тем временам, и в 62 вновь расцвела. Я выглядел старше своих лет, это было некстати. «Ты будешь называть меня тетей», - решила она, возражения не принимались. Но когда в моей жизни возникла Е-ова, бабушка была уже другой: круг ее знаменитостей поредел, а память ослабла, она записывала на отрывном календаре их дни рождения, но это не помогало: за хорошо сервированным столом было все больше пустых стульев. Пережив два инсульта, она растолстела, облысела и окончательно превратилась в московскую барыню, жесткую и жалкую. Когда я, полный мыслей о Е-овой, подходил, наконец, к ней прощаться, на меня с укоризной глядел печальный плешивый бегемот.
После ее смерти я перетащил к себе фамильное бюро, из которого вывалилась целая коллекция очков, битых, без одного стекла, со сломанной дужкой, все они, аккуратно собранные, лежали по ящикам. Очки оказались сплошь дальнозоркие; бабушка их не выкидывала, боясь, что останется без книг, без чтения. При ее жизни я ничего этого не знал, не ведал. Смотрел прямо, а видел сбоку. Боковым зрением мы отмечаем чужую боль и, охваченные мимолетным сочувствием, бежим прочь. Прочь, прочь от бабушки, быстрее к Е-овой - там сутолока дней, там жизни суматоха. Там вздохи. «Сашенька, вы чудесно танцуете вальс. Давайте танцевать вальс». Лань, сущая лань, самая тонкая в мире талия. И плывет, плывет на меня ее платье-колокол.
Но 6 февраля 2009 года я общался не с Е-овой. 6 февраля 2009 года я общался с тем светом, да-да, прямо по Козьме Пруткову - верные вести оттудова получила сама графиня Блудова. Да только ничего не поняла.
Бедная, бедная бабушка. Она все тщательно продумала, все гениально обставила, сначала в виде пролога сочинила раут у Антона: гляди, внук, как надо меня праздновать. Потом сигналила весь свой красный день, стучала, кричала, заставила меня в память о ней записывать дни рождения на бумажке, наконец, плюнула и, презрев девичью гордость, наслала на меня, такого дурака, Е-ову-разлучницу, отчаянно била в ее платье-колокол, и все впустую. Я ничего не услышал. Я все пропустил. Наверное, так и должно проходить это общение. Оно осознается лишь тогда, когда его нет и не будет.
Боком коснулась, отошла прочь.
Александр Тимофеевский
* БЫЛОЕ *
Антонина Весельева
Тьма египетская
Воспоминания матери о последних днях жизни горячо любимого сына Николая Никифоровича Затеплинского
Среди мемуаров особенно интересны те, что написаны без предварительного намерения. Случается, что автор и мысли не имел поведать публике о времени и о себе. Очевидцем больших событий он себя не чувствует, личностью исторической - тем более. Но вдруг крутой жизненный поворот заставляет засесть за мемуар. Просто потому, что не может человек оставаться один на один со своей новой жизнью, а интерес и сочувствие домашних приелись.
К такому типу мемуаров относятся и публикуемые нами «Воспоминания матери…» (Одесса, 1901). Успешно начавший службу сын двух любящих родителей заболевает злокачественной формой туберкулеза («большая каверна в легком»). Доктора, не рассчитывающие на успех лечения, посылают безнадежного пациента в Египет, мать его героически сопровождает. Подробности жизни за границей, причуды эскулапов и другие обстоятельства, рассказанные сумбурно, в жанре «сердца горестных замет», стоят иного литературного очерка.
Тяжело мне, как матери с наболевшим сердцем, рассказать всем о последних днях жизни моего единственного, незабвенного сына Коли. Невыразимо тяжело описать все то, что я переживала, находясь неотлучно около моего сына, видя, как он угасает, будучи еще недавно полон сил и здоровья. Но смерти никто не избегнет, и сына моего смерть безжалостно отняла у меня на чужбине…
Сын мой всю жизни видел ласку и заботу нежно любимой матери, будущее ему улыбалось, он был уже на дороге, окончив Академию Генерального Штаба по 1-му разряду, получал хорошие назначения. По окончании Академии сын был назначен в г. Харьков, при штабе дивизии, где он прослужил три года. Он сразу приобрел любовь товарищей, да и не мудрено: нужно знать его честную, прямую натуру, обладавшую безгранично добрым сердцем. Из Харькова сын получил назначение читать лекции в Юнкерском училище в Москве. В первых числах июня я получила письмо от него, где сын сообщает, что он приезжает к нам погостить. Трудно описать мою и мужа радость. Вскоре сын приехал к нам, но глазам моим предстал не тот здоровый Коля, которого я знала, он жаловался на нездоровье и слабость, прося дать ему отдых. Невзирая на мои расспросы, что его так изменило, он все же не хотел объяснить свое душевное состояние. Вместе с тем он все томился чем-то, напуская на себя деланную веселость. Я со своей стороны, как любящая мать, все делала для него: кормила его ежедневно бифштексами, поила белым вином, дорожила его сном, надеясь, что все это принесет ему пользу, и вдруг, к моей великой радости, он в десять дней пополнел, порозовел, и явилось спокойное выражение лица, ко всему еще он начал купаться и делал моцион. В Одессе сын встретил своих товарищей по Академии - Измайлова, Сулькевича, Картаци. Милые это люди, с ними он проводил приятно время, а с Сулькевичем и Картаци поехал даже путешествовать на две недели в Константинополь. Но время пребывания сына моего у нас пролетело так быстро, что мы и не заметили, что он уже собирался уезжать в Москву, где была уже скверная погода, - холода и дожди, а у нас совсем тепло, и это сильно огорчало меня. Выехал он от нас 20 августа 1899 года. Погода же была убийственная, сырость и вечные дожди, и вот в один из таких дней он простудился. Чувствуя себя плохо и будучи в лихорадочном состоянии, с болью в груди, он не хотел поберечь себя и, отдавая долг службе, не хотел пропускать лекций. И когда он потерял окончательно силы и боли в груди усилились, то тогда он принужден был прекратить свои лекции, но, если б кто знал, как мучило его это сознание, что он не может нести службы. Болезнь, между тем, брала свое и упорно развивалась. Он пригласил к себе доктора, прося освидетельствовать себя, и доктор нашел, что у него лишь простуда, но ничего опасного нет. Доктор Курдюмов прописал ему порошки и велел грудь натирать скипидаром, найдя, что запускать простуду нельзя.