Выбрать главу

Следствием установлено, что Маломыжев пришел к своему знакомому, который проживал вместе со своими родителями на первом этаже дома по ул. Чкалова г. Ишима. Находясь на улице, он попытался привлечь внимание находящихся в квартире людей, для чего зажег две петарды и забросил их в квартиру через открытую форточку.

В результате взрыва произошло возгорание, и начался пожар. Пожилые люди, находившихся в квартире, получили термические ожоги и острое отравление окисью углерода. Несмотря на оказанную медицинскую помощь, они скончались в больнице.

Органами предварительного следствия Маломыжеву предъявлено обвинение по ч. 3 ст. 109 УК РФ.

Есть такая категория шуток - из области самого простого, примитивного юмора. Например, человеку садится на голову муха, а другой человек, чтобы ее согнать, бьет того, первого, человека дубиной по голове, от чего тот падает замертво. Или какой-нибудь не в меру могучий силач добродушно похлопывает по плечу своего товарища. Товарищ валится наземь. Или когда в качестве средства от головной боли предлагается гильотина.

Казалось бы, подобные сюжеты с реальной жизнью никак не связаны, и место им только в передаче «Аншлаг» или в цирковых репризах. Однако это не так - и в жизни, оказывается, есть место таким «подвигам». Пришел (судя по всему, ночью) к другу, звонит, колотит в дверь, стучит в окно, камешки кидает - не отзываются, не открывают. Че они там, дрыхнут, что ли. Вот, блин, глухие. Ничего, щас разбудим…

Интересно, о чем этот человек думал (если он вообще был способен о чем-нибудь думать)? Чего он ожидал? Что прогремят взрывы, родители его приятеля проснутся, потушат начавшийся пожар, откроют дверь и скажут: а, Сережа, это ты, заходи, дорогой, а мы спим, не слышим ничего, Пашки-то дома нет, ну ты заходи, сейчас чайку сделаем, посиди, согрейся…

Еще одно подтверждение того очевидного факта, что глупость приносит людям не меньше горя, чем откровенное злодейство.

Дмитрий Данилов

* БЫЛОЕ *

Иван Толстой

Ненужный Пушкин

История одного письма Владислава Ходасевича

Ходасевича без Пушкина не представить. Об этом многие писали еще с 1920-х годов. Откликаясь на последний поэтический сборник своего старшего современника, Владимир Вейдле уверял: «Как Ходасевич связан с Пушкиным, так он не связан ни с каким другим русским поэтом, и так с Пушкиным не связан никакой другой русский поэт».

Но то, что было в глазах Вейдле достоинством, оборачивалось скорее недостатком в представлении русского Монпарнаса, где влиятельный Георгий Адамович разворачивал свою литературную паству в сторону пушкинского «соперника» и «антипода» - Лермонтова.

Для «незамеченного поколения» 30-летних литераторов - переживших не просто читательскую драму разрыва с русской культурой, но трагедию потери близких и родины, - Пушкин был неуместно благополучен. То ли дело мизантропический, недоочарованный Лермонтов, казавшийся единственно приемлемым литературным предком, например, Борису Поплавскому:

«Лермонтов, - утверждал он, - первый русский христианский писатель. Пушкин - последний из великолепных мажорных и грязных людей Возрождения… Пушкин - «удачник», а «все удачники жуликоваты».

Недоверие к Пушкину как носителю несгорающего русского огня Георгий Адамович сильнее всего выразил однажды с помощью своего рода отражающего высказывания, ужалив не самого виновника, а пушкинских читателей: «Умный человек, хоть и поклонник Пушкина…»

В глазах русских монпарнассцев любить Пушкина значило расписаться в литературном дилетантизме, в эстетической неразвитости.

За поруганную честь вступились немногие. Одним из них был Владимир Набоков, оставивший на страницах «Дара» сдержанную и полную достоинства декларацию: «Так уж повелось, что мерой для степени чутья, ума и даровитости русского критика служит его отношение к Пушкину. Так будет, покуда литературная критика не отложит вовсе свои социологические, религиозные, философские и прочие пособия, лишь помогающие бездарности уважать самое себя. Тогда, пожалуйста, вы свободны: можете критиковать Пушкина за любые измены его взыскательной музе и сохранить при этом и талант свой, и честь».

Как почти все в «Даре», слова эти звучали, так сказать, в присутствии Ходасевича. Именно его Набоков назвал «литературным потомком Пушкина по тютчевской линии», именно к нему, непререкаемому мэтру пушкинистики (выведенному в образе поэта Кончеева), приходит с неоконченной второй частью «Дара» Федор Годунов-Чердынцев, - приходит, чтобы прочитать свое окончание пушкинской «Русалки».

Ехидная акварель Юлии Оболенской, рисующая двух собеседников - Ходасевича и Пушкина - в замерзающей Москве, отражала общеизвестный в 1920 году интерес критика к поэту, но намеренно снижала этот интерес до некоей «дружеской ноги». Между тем Ходасевич готовился уже произнести свои знаменитые слова в публицистическом выступлении на Пушкинском вечере в петроградском Доме литераторов 14 февраля 1921 года: «Это мы уславливаемся, каким именем нам аукаться, как нам перекликаться в надвигающемся мраке».

Будто предсказывая, что случится через пятнадцать лет в эмигрантском Париже, Ходасевич призывал сохранить имя Пушкина: «В истории русской литературы уже был момент, когда Писарев „упразднил“ Пушкина, объявив его лишним и ничтожным. (…) Писаревское отношение к Пушкину было неумно и бесвкусно. Однако ж, оно подсказывалось идеями, которые тогда носились в воздухе (…), Писарев выражал взгляд известной части русского общества».

И дальше - с поразительным пророчеством: «Те, на кого опирался Писарев, были людьми небольшого ума и убогого эстетического развития, - но никак не возможно сказать, что это были дурные люди, хулиганы и мракобесы. В исконном расколе русского общества стояли они как раз на той стороне, на которой стояла его лучшая, а не худшая часть».

Собственно говоря, это представление о русской общественности ляжет в основу четвертой главы набоковского «Дара» - главы о Чернышевском, где сатирическому осмеянию подвергнутся идейные предшественники отца - Владимира Дмитриевича Набокова, да и сам отец. И здесь Набоков найдет себе единственного единомышленника - Ходасевича-Кончеева, - кто также противопоставит традициям русской общественности всегда непонимаемого Пушкина.

«Это было, - продолжал Ходасевич свою речь 1921 года, - первое затмение пушкинского солнца. Мне кажется, что недалеко второе. Оно выразится не в такой грубой форме. Пушкин не будет ни осмеян, ни оскорблен. Но - предстоит охлаждение к нему».

Второе затмение Ходасевич связывал с культурным и историческим разрывом эпох, с окопами Первой мировой и наступлением нового языка, когда не только некому будет учиться у «московских просвирен» (как завещал Пушкин), но и самих московских просвирен уже не останется. На встречу с третьим забвением Ходасевич отправился в изгнание.

Как пушкинист Ходасевич сформировался на стыке двух тенденций: академической школы, ставившей во главу исследования факты, и творческой интерпретации, философского толкования. Каждая из тенденций, взятая по отдельности, его не удовлетворяла: академическая - сухостью и позитивизмом, интерпретаторская - вольностью обращения с фактами и пренебрежением к доказательной стороне. Ирина Сурат, чьей небольшой, но бесценной книжкой «Пушкинист Владислав Ходасевич» я все время пользуюсь, пишет: «Отталкиваясь в разное время с разной силой от обеих (…) крайностей, он пытался в своей работе соединить профессиональную фактологическую основу с установкой на смысл (…) В итоге сильное идейное влияние Мережковского и Гершензона оказалось уравновешено у него столь же сильным примером Б. Л. Модзалевского, которого он ценил более всех других представителей академической школы».

Вскоре после эмиграции у Ходасевича возник замысел новой книги о Пушкине, биографического плана, где жизнь поэта объясняла бы его творчество, а творчество высвечивало бы жизненные коллизии. Ибо Ходасевич был уверен, что «едва ли не каждый исследователь, желавший уяснить себе творчество Пушкина, в конце концов фатально становился, хотя бы отчасти, - его биографом».