Выбрать главу

Вопрос о «нации» встал, собственно, в тот момент, когда эта номенклатура озаботилась тем, чтобы обеспечить лояльность подведомственного населения. Государство, которое может получиться из этой затеи (решения бюрократии «завести себе нацию»), сложно назвать национальным. Точно так же, положим, партия, которая, будучи правящей, решает придумать себе идеологию, явно не является идеологической партией.

Это очень показательный момент: тема «гражданской нации» возникает в нашей новейшей истории не в контексте требований граждан к бюрократии, а в контексте требований бюрократии к гражданам, что накладывает неизгладимый след на политическую судьбу создаваемой нации и разительно отличает ее от настоящих гражданских наций Нового времени.

Напротив, социальный профиль русского национализма (в данном случае речь о национализме как проекте нации, а не бытовой ксенофобии) сегодня является не бюрократическим, а гражданским. Его питательная среда – городской образованный класс, он требует лояльности не от нации по отношению к бюрократии, а от бюрократии по отношению к нации и представляет собой форму притязания национального большинства на свое государство.

Иными словами, если мы как нация – «россияне», то мы крепостные своего государства (в буквальном смысле: мы оказались «прикреплены» к определенному куску территории при дележе советского наследства – а дележ, как уже было сказано, вершила номенклатура). Если мы – «русские», то мы его потенциальные хозяева, граждане, стремящиеся вступить в свои суверенные права.

Это противоречит стереотипу об этническом национализме как антониме гражданского. Но все дело в том, что сам этот стереотип противоречит очень многому в истории наций и национализма. Например, в германских землях XIX века именно этническая (культурно-лингвистическая) идея нации стала оружием образованных горожан, стремящихся одновременно к гражданской эмансипации и национальному единству, в противостоянии со знатью германских княжеств. Последняя же, вполне в духе современной российской знати, апеллировала как раз к территориальному принципу лояльности.

Низкая родословная «новой России»

Я не утверждаю, что территориальная идентичность не может породить гражданскую. Просто для этого ей требуется нечто большее, чем назвать население гражданами.

Крупнейшие гражданские нации Нового времени – американцы, англичане, французы – стали таковыми в горниле революций. Для того чтобы создать нацию, основанную на общих ценностях, а не на этнических связях, необходимо, чтобы эти ценности были скреплены совместным историческим опытом, и прежде всего опытом политической борьбы, в ходе которой граждане выходят на арену как основная историческая сила.

Какой революцией рождена «российская нация»? «Августовской революцией» 1991 года? Если это так, то она несет на себе все родимые пятна этой «революции»: провинциализм и вторичность (по отношению не только к великим историческим революциям, но и к бархатным революциям восточно-европейских соседей), анемия власти и гражданского общества (картонные диктаторы против картонных революционеров), уже упомянутый номенклатурный налет и, конечно, несмываемый след исторического поражения и геополитической катастрофы.

«Российская нация» рождается не в виде сгустка исторической воли, а в качестве продукта распада советского строя, в качестве инерции этого распада.

Революция 1917 года тоже была связана с крупным военным поражением, которое, однако, было быстро изжито. Важнее же всего то, что она виделась многим современникам и потомкам событием всемирно-исторического масштаба. На этой базе было действительно возможно формирование «новой исторической общности», основанной на идеологии и образе жизни. И тем не менее эта общность не состоялась. Так с какой стати должна состояться «новая историческая общность» в РФ, если у нее в принципе нет сопоставимого ценностного ядра?

Одним словом, если мы «нация россиян», то мы – дети 1991 года. А это весьма низкая родословная.

Если мы «русские», то мы наследники длинной цепи поколений – народ, прошедший закалку нескольких мировых войн и революций, сменивший несколько государственных форм и ставший тем единственным, что их связывает.