Выбрать главу

Когда родилась я, мама написала на волю матери своего Костеньки, что девочку назвала Марией. Мать тоже была Марией и написала маме в ответ, что две Марии на одну семью – перебор. С тех пор в родне называют меня Мариной, хотя по паспорту я Мария, Маша. Но это так, к слову.

Вместо трёх положенных лет мама пробыла в колонии только два, вышла из тюрьмы по амнистии. Ну и первым делом со мной под мышкой отправилась на можайский аэродром. Счастливая, хотела сделать сюрприз для дорогого своего Константина. Я уж не знаю как, но мама договорилась с лётчиками (это она умела, а тем более с ребёнком на шее, – напустить на людей жалости и вышибить из человека слезу), нас посадили на самолёт, и мы полетели в Гомель. А перед тем как туда лететь, передали по рации в часть, где служил папаша, такое загадочное послание: «Ржига Константин, везём тебе посылку, встречай на лётном поле тогда-то». Он и встретил. Чуть от счастья не обдристался. У него уже была другая, почти жена, беременная к тому же. В общем, встретил он меня с мамой, может, даже поцеловал для виду, а потом отвёз на машине к матери и благополучно исчез по месту прописки своей дорогой супружницы. И ни разу больше не появлялся. Так что я если его и видела – только несознательными глазами, и в памяти о нём не сохранилось ни строчки. Много позже, совсем недавно, брат принёс помятую фотографию. На ней какой-то белый фонтан с оленями, вокруг глянцевое южное разнолистье, дом с колонной, пузатые фонари, снимок делали, видимо, на курорте. И на краю фонтана (как он брюк своих служебных не пожалел?) сидит красавец в парадно-выходной форме, те же самые начищенные ботинки с солнцем юга, посверкивающим на коже, те же золотопесенные погоны, на чёрно-белом снимке превратившиеся в серебряные, черноглаз, одна рука на колене, взгляд прямой, герой, одним словом, только орденов не хватает – забыл повесить или не заслужил.

С неделю мы прожили у бабушки, на чужих хлебах, но чужие хлеба горьки, и мама села на поезд и вернулась со мной в Можайск. Деньги у неё какие-то были, за два неполных тюремных года накапало немного на книжку, в колонии зарплату не выдавали, заработанное переводили на счёт, чтобы вышедшие на волю зэчки существовали на что-то первое время.

Почему она не возвратилась в свою деревню? Злых слов боялась, вот и не возвратилась. Приеду, думала, а ей: нагулялась? Теперь решила домой вернуться? А возвращайся-ка ты лучше назад в тюрьму. Таким, как ты, там самое место. Укоров испугалась и не поехала. На родине про меня не знали. Ни про тюрьму не знали, ни про меня. Мама никому не писала.

В Можайске мы поселились в военном городке в длинном жилом бараке, комнатка была узенькая, как ящик, но жить в ней было уютно. Это я уже помню. Мама обшивала тамошних офицерских жён.

Слава советским тюрьмам! Если бы не тюрьма и не мамины золотые руки, были бы мы голы и голодны. Профессия «швея» нас кормила и одевала. Платье не бывает без лоскутков. Ну а лоскуток к лоскутку – тут тебе и новое платье. И юбочка, и костюмчик детский. И всё это без никаких копеечек. Разве что на пуговки тратились, на булавки да на иголку с ниткой.

В общем, благодаря лоскуткам жить мы стали припеваючи и богато. Раньше ели суп-жидышóк, и вот нате вам – щи с наваром.

Мне, наверно, было уже три года, когда у мамы появился солдатик. Как он появился, не помню. Видно, рядом в части служил, а увольнительные проводил в нашей комнатке. Ширмочку тогда мама сделала. Стала петь, когда платья шила. Раньше она не пела, время было раньше не песенное. Про Лёньку-Шпоньку-говночиста и про орешки, про берёзоньку кудрявую пела, и щёки у мамы стали румяные, и не от вина, как потом, а от ширмочки той красивой, от этих песен. Я сидела на крылечке на солнышке, перед дверью у нас было крылечко, пила гоголь-моголь из кружки, пока мама с солдатиком милова́лись. Кошка соседская приходила, я ей тоже давала пробовать, а она мне давала гладить себя за это.

А потом солдатик уехал. Служба кончилась, демобилизовался солдатик.

Мама сникла, голову опустила, песни стала петь грустные, то есть песня вроде бы и весёлая, но такой у мамы голос при этом, что весёлость превращается в грусть. А тут я ещё пожар учинила, была у нас электрическая спираль, над ней мы белье сушили, так вот, я заигралась как-то и штаны себе намочила от нетерпения. Намочила штаны, бывает, повесила их над этой самой спиралью, включила ток и убежала гулять на двор. Мамы не было, мама ушла куда-то. Потом, помню, кричит соседка, по двору забегали с вёдрами, мама моя вдруг появилась. Мама редко била меня в ту пору, разве что по попе когда нахлопает, но в тот раз, после того пожара, я впервые узнала силу её руки. И лицо… Такого лица я у мамы ещё не видела. Нет, не злоба, злобы в нём не было. Боль, отчаяние, жалость, тоска, бессилие. Это я сейчас слова подбираю, а тогда какие слова, только слёзы да пустота внутри. Ведь и не сгорело-то почти ничего, всё успели потушить люди, только ширмочка одна и сгорела.

Сколько времени прошло, я не знаю, но, кажется, уже было лето, когда маме пришло письмо. Помню усатого почтальона, он дарил мне фантики от конфет, вот стоит почтальон в сенях, а мама пляшет перед ним барыню. Письмо было от маминого солдатика. Приезжай, он писал, скорей, не могу без тебя, скучаю. Это мама потом рассказывала, когда я уже в девицах ходила, о чём он ей написал в письме.

Ну и мама, ни дня не думая, бросила в чемодан вещички, слава богу, накопили немного, и мы отправились на край света, в далёкую Республику Коми, в северный город Сыктывкар, «пос. Слобода, ул. Лесная, 1», как было указано на конверте.

Эта самая Слобода оказалась чёрт знает где, за десяток километров от города, но мама разжалобила кого-то, нас устроили в кабине полуторки, а не в кузове, где тряслись работяги, – наверное, из-за меня, малолетки, и по дороге, разбитой вдрызг, мы поехали по адресу на письме.

Приключения начались сразу же, когда мы с мамой вылезли из кабины.

Во-первых, никакой Лесной улицы в посёлке Слобода не было. Был лес, стояли дома, а за деревьями, прорежёнными изрядно, виднелись вышки охраняемой зоны. Был высокий берег реки, по реке шёл лесосплав, между брёвнами ныряли мальчишки, забирались, оскальзываясь, на брёвна и с криками, смехом и матюгами плыли некоторое время верхом, потом спрыгивали и возвращались к берегу.

Во-вторых, про маминого солдатика в посёлке не знал никто. Она называла имя, описывала всем, как он выглядит, но никакой человек из спрошенных ничего про него не слышал. Она в конторы какие-то заходила, в лавку керосинную, в магазин, стучалась в дома, в бараки – результат был везде один.

Словом, прибыли по зову любви. Ни копейки денег, ни крова, ну и я ещё, обуза сопливая. Пиздец пришёл машине боевой, как говорила мама позже в подобных случаях. Другая женщина от такого удара, возможно, руки на себя наложила бы, бросилась с высокого берега в текучую реку Вычегду, встала бы под падающую сосну. А мама спрятала от людей слёзы и – в одной руке чемодан, в другой я, малолетка, – пошла в единственное каменное строение, которое ей встретилось на пути в этом богом забытом месте.

Там, куда она сунулась, взять на жалость не получилось, даже с предъявлением живого вещественного доказательства в виде дочери, то есть меня. Объединённое управление ИТК-2 – ИТК-4 слезам, как Москва, не верило. Тётка в отделе кадров зло буравила маму взглядом, видя в ней агентку мирового фашизма, пытающуюся внедриться на территорию комсомольской ударной стройки и прикрывающуюся дитём. Мама тогда не знала, что в Слободе на лагерной базе идёт строительство сыктывкарского ЦБК, целлюлозно-бумажного комбината.