Выбрать главу

Обратимся сначала к тому, что поют. Ямщик, может быть, не в первый раз рассказывает свою историю.

Смерть возлюбленной, неожиданно представшей перед ним замерзшей среди снежного поля. Собственно, что еще говорить? Однако последняя строка песни («рассказывать больше нет мочи») предполагает нечто большее. Но может ли быть что-нибудь большее, чем эта страшная жуть посреди поля, ветра и снега? И это большее, оставшееся вне текста, каждый слушающий призван лично домыслить. И тогда то, что произошло с бедным ямщиком, произошло с каждым из слушающих. Конечно, не в точности так, но в переживании возможной прерванной любви рассказчик и слушатели уравнены.

Между тем слушание это — активное слушание. Тайна недосказанного расшифровывается каждым по-своему. Романсно-балладный монолог есть, по сути дела, диалог, где второй голос (вторые голоса) — слушатели и одновременно неспетая партия самого ямщика, оставшаяся за текстом, но мысленно переживаемая каждым как неспетая песня собственной судьбы.

Теперь рассмотрим первоисточник, который в исходном виде романсом-песней не стал. Называется стихотворение «Ямщик». Начало чисто повествовательное. Завсегдатаи трактира допытываются у ямщика почему он такой хмурый и нелюдимый, просят его поведать свое горе, обещая за это хмельную чарку и туго набитую трубку. Ямщик начинает свои рассказ с четвертой строфы. с той самой хрестоматийной строки — «Когда я на почте…». Сначала сюжет развивается как в песенном варианте. Но… дальше!

Средь посвистов бури услышал я стон, И кто-то о помощи просит. И снежными хлопьями с разных сторон Кого-то в сугробах заносит. Коня понукаю, чтоб ехать спасти; Но, вспомнив смотрителя, трушу, Мне кто-то шепнул: на обратном пути Спасешь христианскую душу. Мне сделалось страшно. Едва я дышал, Дрожали от ужаса руки. Я в рог затрубил, чтобы он заглушал Предсмертные слабые звуки.

Здесь и внутренний голос про обратный путь, и рог, заглушающий «предсмертные слабые звуки», и страх перед смотрителем. Мотивирован каждый жест; мотивировано также и будущее поведение. Для домысливания ничего не остается. Рассказ равен самому себе. Голос на голос, погашающий один другой. Предполагаемая развязка заключена в последних строфах:

И вот на рассвете я еду назад. По-прежнему страшно мне стало, И, как колокольчик разбитый, не в лад В груди сердце робко стучало. Мой конь испугался пред третьей верстой И гриву вскосматил сердито: Там тело лежало, холстиной простой Да снежным покровом покрыто…

Оказывается, не только смерть возлюбленной поломала жизнь несчастного ямщика, но и по гроб жизни укоры совести. Судьба прописана во всей полноте и без пропусков. Разрыва меж свершенным и возможным нет. Слушатель только слушает случившееся не с ним. Тексту в таком виде романсом-песней не быть, зато можно стать (чем, собственно, он и стал) материалом для чтецов-декламаторов, концертным номером в своей эпической завершенности. Лирическая открытость в тексте не проступает ни в одной строке. Плакать можно, а петь нельзя. Но… хочется петь. В этом убеждает нас последняя строфа:

Я снег отряхнул — и невесты моей Увидел потухшие очи… Давайте вина мне, давайте скорей, Рассказывать дальше — нет мочи!

Как видим, концовки почти совпадают. Но если в романсном варианте домысливание возможно, то в первоисточнике — лишь риторическая фигура; но такая все-таки риторика, что вынуждает «отредактировать» текст, взять его на песенно-романсный голос — обратить его к каждому в отдельности, и только потому — ко всем. А исходный текст — ко всем, но не к каждому, потому что рассказано всё и потому стало поучительным примером.

И еще одна особенность романсной стилистики. Сравните две односмысловые концовки — стихотворения-источника и романса-баллады:

Давайте вина мне, давайте скорей…

и

Налейте, налейте скорей мне вина…

Романсный жест выразительней, хотя здесь он чисто внешний. Куда важней внутренние жесты самой жизни, проживаемые слушателями романса-песни в его интенсивно развивающемся чувстве, с наглядными реалиями. А. Н. Толстой говорил: «Нельзя до конца почувствовать старинную колыбельную песню, не зная, не видя черной избы, крестьянки, сидящей у лучины, вертящей веретено и ногой покачивающей люльку. Вьюга над размётанной крышей, тараканы покусывают младенца. Левая рука прядет волну, правая крутит веретено, и свет жизни только в огоньке лучины, угольками спадающей в корытце. Отсюда — все внутренние жесты колыбельной песни»[19].

Рассказ ямщика близок сердцу слушателей. Ведь снежное поле, храпящий конь, порывистый ветер, вздыбливающий снег, тайна, притаившаяся за каждым кустом и под каждым сугробом, — это их поле, их конь, ветер их зим и их непогоды, их кусты и сугробы, хранящие тайну их жизней. А в песне могут быть лишь внешние жесты, но непременно указывающие на внутренние жесты обыденной жизни тех, кто, слушая, заново проживает романс.

Рассказать личную судьбу — значит упразднить ее в качестве романсного события, романсной судьбы; пресечь возможности диалога, инициативу второго голоса; рассекретить тайну.

Вновь обратимся к живой стихии русского романса.

Перед нами стихотворение Евдокии Ростопчиной «Когда б он знал!»:

Когда б он знал, что пламенной душою С его душой сливаюсь тайно я! Когда б он знал, что горькою тоскою Отравлена младая жизнь моя! Когда б он знал, как страстно и как нежно Он, мой кумир, рабой своей любим… Когда б он знал, что в грусти безнадежной Увяну я, не понятая им!..                     Когда б он знал!..
Когда б он знал… в душе его убитой Любви бы вновь язык заговорил И юности восторг полузабытый Его бы вновь согрел и оживил! И я тогда, счастливица!.. любима… Любима им была бы, может быть! Надежда льстит тоске неутолимой; Не любит он… а мог бы полюбить!                     Когда б он знал!

Казалось бы, только и петь это удивительно романсное стихотворение! Ан нет…

вернуться

19

Цит. по кн.: В. Каверин. Письменный стол. Воспоминания и размышления. — М., 1985, с. 214–215.