Выбрать главу

13 (26) августа, №10925

DCLXXV

И жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг, Такая пустая и глупая шутка.

Не горькая ли это правда, в особенности в наши дни, такие тревожные и безотрадные?

Атмосфера этой смуты явилась для огромного большинства нежданной бурею, с страшными громами поражений в какой-то далекой Маньчжурии, в долинах и горах какого-то Дальнего Востока, на водах Великого океана, в таких пространствах, которыми и фантазия не занималась. Я так слепо верил в непобедимость русского оружия, так надеялся на наш флот. Мне представлялись моряки чем-то особенно отважным, закаленным седыми волнами и грозными бурями старца-океана. В русских людях живет давно наивная вера во многое русское, потому что без этого жить нельзя. Помните великолепное празднество в Париже в честь наших моряков? Я в это время был там и участвовал в чудесной встрече русских моряков сотнями тысяч французского народа, который заполнял длинные улицы, пестрел на балконах и крышах и радостно приветствовал Россию. Мэр Парижа, бывший коммунар, сидевший рядом со мною за завтраком журналистов, говорил мне, что видел сам, как несколько парижан проталкивались к экипажам и целовали руки у моряков. Он прибавлял, что он никак не ожидал, чтобы дело дошло до такого целования. Перед военным клубом, где помещались моряки, целые дни не расходилась толпа из разных слоев населения, не исключая высших. А что за волшебное было представление в парижской Опере. Вся статская, военная, ученая, литературная, художественная и денежная знать наполняла ложи и кресла. Старец Канробер полуживой был внесен в ложу на кресле. Крики «да здравствует Россия!» раздавались из всех грудей, и весь партер и в ложах стояли. На сцене в роскошных русских костюмах первые певцы и певицы исполняли последний акт «Жизни за царя». Все эти праздники, тянувшиеся несколько октябрьских дней, были прямо волшебной сказкой. Ко мне в отель приходили студенты-медики и говорил пламенно о реванше, а один из них, заговорив об Эльзас-Лотарингии, зарыдал, как ребенок.

Во что только тогда ни верилось. Было ли какое счастье, которое бы не улыбалось, была ли какая-нибудь фантазия, в которую бы не верилось. Уж нечего говорить о нас, русских, но французы, французы, столько испытавшие разочарований, как блестели их глаза, как волновались их груди и какой пламень был в их речах!

Страшно вспомнить. Все погибло, все рассеялось, как туман, окрашенный роскошным блеском утренней зари.

Но погибло ли? Можно ли это говорить? Может ли верить этому русский разум, может ли верить этому русское сердце? Не может! Но я слышу вопросы: где же этот русский разум и где русское сердце? О них не слыхать было даже в Г. думе. Кажется, ни разу и никто не сказал о России, о том, что он русский, что он патриот. Во время Великой французской революции слово «патриот» было у всех на устах. Оно было общим лозунгом для поклонников свободы, равенства и братства. «Патриот» и «гражданин» имели одно и то же значение. В Г. думе слово «патриот» объявлено было позорным г. Петрункевичем. Чтоб не произносилось русское имя, стали высмеивать «истинно русских людей». Может быть, и русское имя стало пятном позора для всех тех, кто мечтал и мечтает о какой-то такой революции, которой нет конца и краю и которая бомбами победит непременно. С поднятым челом, с горящими глазами, с гордостью владыки говорят все те, фантазия которых уносится в безбрежную даль, а страстные их речи клеймят злобной насмешкой и проклятиями все то, что существует. Они клеймят все, начиная с Бога, которого нет, христианской религии, которая поддерживается своекорыстными властителями и попами, и кончая такими пустяками, как собственность, брак, семья и тому подобные учреждения. Все это порождение деспотизма и бюрократии и потому да погибнет все это и все те, которые всему этому служат. Прочь с дороги, и кто этому мешает, тому смерть!

Таковы убеждения того воинства, которое несет в своей голове и в своем сердце социализм и все с ним связанное неразрывно. Я говорю именно о воинстве, о действующих агентах этого учения, об этих убивающих и гибнущих иногда от своего собственного оружия, а иногда счастливо убегающих. О них говорят, как о бесах, пришествие которых предсказано Достоевским, о них говорят, как о злодеях и палачах или как о фанатиках, зараженных сумасшедшим бредом. Жизнь отравлена и, отравленная, она живет возбужденно, порывами надежды и отчаяния, приливами и отливами среди этого террора и смуты в океане русской жизни.