Пройдя подземный переход, Валерик направился в сторону дома Лильки. Скажет ей что-нибудь загадочное и в то же время достаточно мужественное. В квартиру подняться он не решился, устроился на лавке ждать, держа в поле зрения подъезд. Рано или поздно она все равно выйдет.
Лилька вышла часов в одиннадцать. Через плечо перекинут ремень этюдника, значит, направляется в студию.
Валерик поплелся сзади на почтительном расстоянии. Догнать не решился, но и назад не поворачивал. Так и проводил ее до ДК.
Вслед за Лилькой поднялся по мраморным ступеням на третий этаж, слышно было, пел оперный голос, духовики дудели свое бесконечное «бу-бу, бу-бу». Прежде чем зайти в студию, завернул в туалет. Смачивая руку под краном, пригладил волосы. Потом прикладывал холодную ладонь к щеке, пылающую от отцовской пятерни.
Открыл дверь студии — темно. Окна плотно зашторены, лиц не различишь. Вспыхнул луч — на экране возник рыжебородый человек.
— Филипп Зборовский, — сказал Вадим Петрович.
Но прежде чем он сказал, Валерик и сам догадался — Зборовский, Зборо. Самый близкий друг Модильяни, один из немногих, кто при жизни художника верил в его талант.
Вадим Петрович давно обещал показать Модильяни, и вот представился случай, одолжил слайды у одного из своих многочисленных знакомых.
— Обратили, наверно, внимание на поворот головы. Каким-то непостижимым образом Модильяни умел показать всего человека, не только профиль или фас. Я не знаю, братцы, как это происходит… Глаза, говорят, зеркало души. Но у него глаза зачастую и не прописаны, легонько заштрихованы — и все. Но вот — неповторимый характер. Зборо… Такой человек не предаст… Скромность, ум, достоинство… и благородство. Рисунок прост и ясен. Модильяни высекал его мгновенно. Ничего лишнего — суть человека.
Теперь на экране красовался неряшливый Сутин. На голове копна спутанных волос, узел галстука спустился вниз и съехал набок, воротник рубашки подвернулся. Само лицо тоже как будто неряшливое: нос лампочкой, глазки маленькие…
— Да, — смаковал Вадим Петрович, — рассматривая этот портрет, — посмотрите на этого элегантного человека. Надо сказать, что здесь он еще при параде. Людям, которые его знали, он запомнился в своей неизменной куртке из чертовой кожи. Чаще под этой курткой ничего не было, последнюю рубашку он мог изорвать на холсты. Запросы у Сутина были более чем скромные, довольствовался тарелкой супа в день или чьими-нибудь объедками. Жизнь его не баловала, настрадался и натерпелся, и хорошим, разумеется, манерам обучен не был. И когда приехал в Париж, многие его сторонились, как прокаженного. Его боль, унижения должны были как-то прорваться, выйти. В картинах Сутина все обнажено, страшно, сочится кровью… Можете себе представить, этот портрет Сутина Модильяни написал у Зборовских на двери. И эти милейшие люди, которые всю жизнь боготворили Модильяни, единственный раз огорчились его проделке… Но чем интересен портрет? В нем запечатлен какой-то болезненный перекос между внутренним и внешним… Такая сила духа, такое самоотречение — и безалаберность, непритязательность, отсутствие брезгливости.
Валерик, скрипнув стулом, присел у стенки, никто не обратил на него внимания. Под рукой Вадима Петровича загорался и гас луч диапроектора, один за другим менялись слайды: «Алиса», «Липшиц», «Виолончелист», «Жанна Эбютерн»… Ребята завороженно слушали руководителя изостудии. Он рассказывал о безысходной бедности Модильяни, о непризнании и о подлых маршанах[2], иные из них знали истинную цену его полотен, но не торопились их покупать или покупали за гроши. Выходит, они только ждали его смерти. И как только его похоронили на кладбище для бедных Пер-Лашез, он тотчас же стал знаменитым. К ценам его картин, где значилось всего 30 франков, срочно подставлялись нули. А теперь для любого самого лучшего музея всякий из его набросков — большая ценность.
Валерик уже много знал о художнике, но сейчас рассказ Вадима Петровича и слайды особенно были близки ему. Пусть он будет тоже таким непризнанным. Он вынесет все страдания, которые выпадут на его долю. Как Модильяни, как Ван Гог, ему будет, может быть, тяжелее, чем им, все равно не свернет с намеченного пути. Хорошо бы жить в подвале, пить абсент, кашлять и плевать кровью, медленно умирая от чахотки. На миг представилась убогая мастерская Лунина. Только не так, как он. По-другому, иначе.
Вглядываясь в застывшую на экране «Жанну Эбютерн», портрет, виденный им в репродукциях, всегда довольно значительно отличающихся по цвету, он думал еще о том, что такая же кроткая волнующая доброта исходит от Лильки. Вообще они внутренне очень похожи друг на друга. Как только он раньше этого не замечал? Призвание Лильки, скорее всего, в том, чтобы быть верной спутницей непризнанного таланта. То, что Лилька рисует сама, не так важно. Пусть рисует. Жанна Эбютерн тоже рисовала и даже немного зарабатывала этим на жизнь… Жаль, Лилька не знает о своем предназначении. Но сейчас, когда она смотрит на картины Модильяни и слушает рассказ Вадима Петровича, глаза ее полны слез. Значит, тогда в парке она была не настоящей — притворялась. Специально, чтобы ему досадить.