— Мне ничего не надо.
А Ангелочек потел у грузовика, закидывая отобранные вещи. Одному было тяжело погрузить мешки, и Чибирас приказал парням:
— Помогите.
Те мигом побросали все в грузовик, офицер поднялся на скат, заглянул в кузов и присвистнул:
— Ничего не выйдет. Тебе одному половина вагона потребуется.
— Ведь лишнего ничего не беру.
— Выбрось половину.
— Господи, да здесь самое необходимое.
— Говорю, выбрось половину. Не выбросишь сейчас, потом другие выбросят.
— Боже мой, — снова начал было Ангелочек, но у офицера лопнуло терпение:
— Не торгуйся! Здесь не базар. Поступай, как сказано, да побыстрей!
Ангелочек оглядывал кузов, раздумывая над каждым узлом, разводил руками, позвал было жену, но та стояла, прилипнув к боку Кучинскаса. Тогда Ангелочек сплюнул, рубанул рукой воздух и принялся сбрасывать вещи через борт: шмякнулся о землю мешок муки, пузатый узел с перинами и подушками, два мешка картошки, бочка для засола мяса, перетянутый веревкой узел с поношенной одеждой и наконец — большая липовая лохань, в которой Юзе собиралась купать новорожденного. Лохань громыхнулась о землю дном и треснула. Ангелочек смотрел, смотрел на разбитую вещь, пока его глаза не увлажнились, потом смахнул непрошеную слезу, устыдившись своей слабости. И другим стало не по себе.
— Не тех везем, — сказал Чибирас. — Будь моя воля — очистил бы эти деревушки от гадов… А теперь бандитских нянек оставляем, чтоб и дальше для них свежий хлебушек пекли.
— Хватит! Кончайте! — крикнул окончательно выведенный из терпения офицер и приказал: — Сажайте бабу — и поехали!
Тут и началось. Едва только ребята Чибираса приблизились к Юзите, та обвилась руками вокруг шеи Кучинскаса и снова пронзительный крик разлетелся по всей округе. Мужчины видели, что по-хорошему тут ничего не сделаешь. Они пытались оторвать Юзе, но та словно прикипела к Кучинскасу — и ни с места!
— Тьфу! — сплюнул Ангелочек, отвернулся и опустился на мешок, обхватив руками голову.
Винцас видел, как Агне торопит Стасиса, почти силой, уцепившись за рукав, тащит его в сторону, но тот не торопится, что-то говорит, и они остаются, стоят, словно отшельники, словно боясь подойти поближе. Женщина кричала не своим голосом. Без слов, без стонов и оханий, кричала, будто ее режут, пока сам Кучинскас не схватил ее руки и не снял через голову, как хомут с лошади, потом обнял женщину, и, послушную, как овечку, повел к грузовику.
— Как только окажетесь на месте, дай знать… Распродам все и приеду с девочками. Только ты не медли, в тот же день дай знать.
Юзе кивала головой, смахивала рукавом льющиеся ручейками слезы и, казалось, успокаивалась, смирялась с судьбой. Но когда офицер приказал залезать в машину, она снова обвила руками шею Кучинскаса и опять разразилась пронзительным криком. Тут уж парни не выдержали. Едва Чибирас кивнул головой, они подскочили, оторвали руки Юзе, схватили ее и чуть ли не закинули в кузов, даже платье задралось. Не мешкая, и сами попрыгали в машину, но та, словно нарочно, чихала, захлебывалась, и Юзе вновь принялась кричать, вырывалась из рук мужчин, намереваясь броситься к Кучинскасу, который стоял рядом с грузовиком и утешал:
— Ты не переживай, Юзите… Я в тот же день, слышишь, в тот же день, как только узнаю… Распродам все и приеду к тебе…
— В задницу головой ты поедешь, боров проклятый! — прорвало Ангелочка, вскочившего с места. — Сделал свое дело — и сгинь с глаз! — кричал во все горло, но тут взревел мотор, машина резко дернулась вперед, Ангелочек не удержался на ногах, упал, все еще продолжая что-то кричать, но что — уже никто не расслышал.
Машина умчалась по большаку, а Кучинскас — за ней. Завалившись в повозку, хлестнул еще не остывшего воронка и выкатил со двора, словно решив во что бы то ни стало догнать умчавшуюся машину.
Винцас смотрел на удаляющуюся повозку, слышал, как оживились люди у забора, как теперь они громко заговорили и смеялись над всем, что здесь происходило. Лишь свои слезы солоны, а чужие — водица, подумал, вот так же смеялась бы деревня, если бы, не приведи господь, узнала его сокровеннейшие мысли и желания. Такими мыслями, увы, ни с кем не поделишься и никому не пожалуешься. Какой бы ни была твоя боль, всегда отыщутся такие, которые разглядят и то, над чем можно посмеяться или хотя бы с позиций праведника решить, что не кто-то другой, а именно ты виноват в этом. Так уж устроен человек. Мы только прикидываемся, что чужая беда тревожит нас не меньше собственной, а на самом деле печемся лишь о себе… Умер сосед — вздыхаешь со всеми, но в душе счастлив, что не твой дом посетила смерть; подохла у кого-то корова — слава богу, не моя; вот увезли Ангелочка, а каждый наверняка благодарит бога, что не в его двор заглянула такая беда… Иначе и быть не может, потому что каждому хватает своих бед, огорчений и забот. Это только кажется, что в жизни другого все идет как по маслу. Попытался бы пожаловаться кому-нибудь — засмеяли бы: и здоровы все, и зарплата неплохая, и свой участок земли, слава богу, и скотины полон хлев, и о кормах самому беспокоиться не надо — лесники и скосят и привезут… Чего больше требуется человеку? Живи и не гневи бога, скажет каждый. А что ты задыхаешься, словно рыба подо льдом, что жизнь тебе не мила — никому в голову не придет, а если сам проговоришься — дураком обзовут. Так живешь, словно по долгу, словно по привычке, чужой для близких, нужен лишь постольку, поскольку нужен: отец, надо то, отец, надо это… Неужели извечно так было, неужели с незапамятных времен тянется эта отчужденность отцов и детей? Отец готов все отдать сыну, сердце из собственной груди вырвать, а сын спиной к нему поворачивается… Неужели и другие так живут, неужели и другие отцы так мучаются, сознавая подобное к себе отношение, — нужен лишь постольку, поскольку нужен… Можно, конечно, и так прожить жизнь, как проживают многие люди. И никто не осудит. Наоборот. Проводят на кладбище и добрым словом помянут: честный, терпеливый был человек. И никому в голову не придет, что зарывают, можно сказать, неродившегося человека… Глупо все устроено на этой земле. Человек добровольно впрягается, тянет ярмо всю жизнь, заглушая в себе все самое прекрасное, не позволяя прорваться настоящему чувству, скрывая его, будто злодейское преступление… И откуда это пошло, с чего и когда зародилось лицемерие, если мы и впрямь дети природы, неотделимая частица ее, как часто любим говорить. Ведь любовь — прекраснейший подарок природы человеку. И в песнях ее воспеваем, и книги о ней пишут, и театр, и кино, кажется, ею только и занимаются. Но все это вроде красивой выставки, отгороженной от тебя толстым небьющимся стеклом: пожалуйста, смотри и восхищайся, сколько душа желает, но трогать не смей! Словно сговорившись, все набрасываются как раз на того, который не довольствуется восхищением издали, а пытается сам прочувствовать свою любовь. Не чью-то, а именно свою. Пусть и не совсем свою, пусть лишь наполовину, потому что каждую любовь приходится делить пополам… Скорее не делить, а складывать две половинки… Но что же делать, если вторая половина уже отдана кому-то другому, куда же девать свою половину, если она ни к кому не подходит? Черт возьми, как все запутано и сложно. И не кто другой, а сам человек все перемешал и перепутал. Все из-за своего безумного стремления быть властелином природы, возвыситься даже над самой природой, создавшей его… Разве не чушь?..