Последняя мысль даже ошеломила его. Понял, что хватается за нее, словно тонущий за соломинку, понял, что только эта надежда может вернуть его назад, понял, что все мысли и воспоминания не что иное, как желание защититься от самого себя, но все казалось совсем не важным, и ничего кощунственного он здесь не видел, куда важнее было то, что нашлось объяснение отчужденному поведению Агне.
«Наконец, влезть в петлю никогда не поздно, — сказал он себе. — Всегда успеешь. Не надо торопиться. Голову в петлю сунуть каждый дурак сумеет. А тебе нечего убегать с полпути: если столько прошел, то и дальше иди по той же дороге, жми до конца — ведь хотел быть самим собой, настоящим Винцасом Шалной, так чего теперь раскис?»
— Тьфу! — сплюнул он и вполголоса сказал: — И в самом деле, если бог хочет наказать, прежде всего лишает разума.
Бросил сложенные в круг вожжи, словно стряхнул с руки обвившуюся змею, а потом и сам упал на колени, уткнулся лицом в сырой и пухлый мох, чувствуя, как колют щеку сосновые иголки, торчащие из мха. И это ощущение было милым, неожиданным, наверно, единственное реальное и осязаемое ощущение за все эти дни с того часа, когда во двор привезли Стасиса и прорвался плач Агне: «Что ты наделал, Стасялис, что ты наделал…» Лежал, уткнувшись, закрыв глаза, дышал, удивляясь, что снова чувствует запахи, множество запахов леса и земли, слышит, как шепчутся кроны сосен, как где-то далеко резко кричит черный дятел, словно строчит из пулемета или скрипит зубами, чувствует, как кто-то под щекой скребется, щекочет под ухом, и вдруг его охватывает страх — ведь мог никогда больше не увидеть, не услышать… на вершок, на шаг был от той грани, за которой уже нет ничего. Этот страх так давит, так угнетает, что он не может больше лежать с закрытыми глазами. Поспешно переворачивается на спину, словно убегая от таящихся в темноте кошмаров, и открывает глаза. В небе плывут серые тучки, словно островки в бескрайнем море. Но, когда лежишь на спине, кажется, что не тучки плывут, а верхушки сосен бегут к ним, догоняют, причесывают их и тут же гонятся за другими. Смотрит и не может насмотреться, осязает каждый запах, ловит малейший звук, словно человек, который был слеп и глух, а теперь чудом вновь обрел слух и зрение.
— Как жить? Как жить? — спрашивает, садясь и озираясь вокруг, словно кто-то может ответить ему на вопрос, но взгляд наталкивается на сложенные в круг вожжи, и он наклоняется вперед, будто споткнувшись на ровном месте, а потом вскакивает, смотрит на эти проклятые вожжи, хватает их и, размахнувшись, швыряет в сторону, с глаз долой, но они распрямляются в воздухе, одним концом цепляются и повисают на молодой березке, а другой конец лежит во мху, изогнувшись, как настоящая змея. Его даже передернуло, потом он снова вздохнул: — Господи, как жить?
Впервые после стольких месяцев почувствовал себя совершенно одиноким, таким, какой есть, без этого второго, который раньше и ложился, и вставал вместе с ним, на все глядя как бы со стороны. «Один в одном лице, — горько посмеялся он над собой. — Один ум, одна совесть и сам себе голова: не перед кем объясняться, не перед кем отчитываться за каждый свой шаг. И нечего тут упрекать себя».