Дорога все глубже вгрызалась в тайгу. Наша подвода не ехала, а почти что ползла по буграм, рытвинам, громыхая на торчащих из-под земли узловатых корнях, переваливаясь с бока на бок, — ни дать ни взять жирная утица. Отец то и дело сажал меня на подводу, устраивал на узлах. Он уговаривал и мать забраться ко мне, но та упрямо мотала головой и всю дорогу шла рядом с отцом. У маленького родничка мы сделали привал. Островой выпряг тощую лошадку и пустил ее пощипать травы, а отец набрал в чайник воды, развел костер, заварил чай и велел матери достать что-нибудь из припасов. Мать порылась в поклаже, нашла нужный мешок, вынула из него буханку хлеба и кусок сала. Отрезала ломоть хлеба, тонкий листик сала и первым подала мне. Потом отцу, а под конец взяла себе.
— Человеку-то дай, — шепнул по-литовски отец.
— Я здесь больше ни одного человека не вижу, — сердито ответила мать.
Она уже собралась спрятать еду в мешок, но отец отнял у нее, отрезал толстый ломоть хлеба и чуть не такой же толщины кусок сала и отнес Островому, который сидел поодаль и пил ледяную воду, черпая ее горстью прямо из ключа. Отец вернулся к костру, а мать в сердцах бросила ему:
— Мучителя своего кормишь? — И, помолчав, добавила: — Корми, корми, чтобы крепче бил. Ведь это он заложил нас.
Отец не отвечал. Только вздохнул — глубоко-глубоко, будто перед тем долго находился под водой.
Мы снова двинулись в путь и всю оставшуюся часть дня, потом весь вечер, чуть не до полуночи, тряслись без остановки по этой узкой, ухабистой лесной дороге в бескрайней тайге. Остановились на ночлег у небольшого говорливого ручья с густой, сочной травой на берегу. Островой выпряг лошадь, спутал ей передние ноги, пустил пастись, а отец с матерью разулись, сели на берегу и окунули в ручей сбитые за день ноги.
— Горяченького бы сварить, — проговорил отец, обращаясь не то к матери, не то к себе самому, но слова его будто канули в ручей — никто ему не ответил. — Надо какой-нибудь кудахталке шею свернуть, ясно? — уже громче сказал он. — И малому супчик, и мы похлебаем.
— Хоть всех забей! — угрюмо заворчала мать. — Все равно нищими остались.
— Не пропадем, мамаша… Которой тебе не жалко?
— Рябую возьми. Вовсе плохо нестись стала.
Отец босиком побрел по росистой траве к телеге, вынул из-под мешков топор, отобрал обреченную курицу и отошел в сторонку, а когда он вернулся, курица висела у него в руке без головы, из шеи капала черная кровь. Он подал курицу матери, а мне велел:
— Сходи, сынок, собери хворосту. Валежника тут полно, на всю ночь запасемся.
Перво-наперво я наломал тонких хрустких веток с рыжей хвоей — эти горят не хуже пороха. Потом стал волочь к костру толстые, увесистые сучья, сваливать их в кучу, а мать тем временем поставила на огонь котел с выпотрошенной курой, принесла наши зимние тулупы и разостлала их вблизи костра: лето летом, а ночи все же прохладные. Я лег на мягкую овчину и стал смотреть, как отец вытаскивает из дощатой загородки свинью. Он распутал ее связанные ноги и пустил на траву. «И бедной животинке отдых нужен», — сказал отец…
Когда кура сварилась, мать разлила по мискам дымящийся суп — мисок было четыре. Она нарезала мясо, хлеб и вполголоса сказала отцу:
— Ладно уж, позови своего этого… — и кивнула на сидящего в сторонке Острового.
Отец просиял, будто ему ни с того ни с сего подарили что-то ценное:
— Вот это да! Нравишься ты мне такая!
А мать, словно желая окончательно его потрясти, добавила:
— Я тебе в валенок бутылочку сунула. Возьми, что ли. И я бы глотнула, вдруг полегчает.
Отец всплеснул руками:
— Не знаю, что тебе и сказать, рыбка ты моя золотая!
Я видел, как он порылся в узлах, вытащил свои валенки, сунул руку в один, потом в другой, затем вытащил тускло блеснувшую в сумраке бутыль и крикнул:
— Слышь, сосед! Пора заморить червячка!
Островой двинулся к костру не спеша, можно было подумать, что он сомневается. Помялся, не решаясь подсесть, — видно, ждал особого приглашения. Отец это заметил, взял его за руку и усадил рядом с собой. Мать жалась к отцу с другого бока.
Отец обнял ее за плечи, привлек еще ближе к себе, чмокнул в висок. Я впервые видел их обнявшимися, впервые видел, как отец поцеловал мать, и от умиления у меня даже сердце защемило. По-моему, это чувство передалось и всем остальным. Я втихомолку радовался тому, что родители снова ладят друг с другом, и, пожалуй, впервые осознал на собственном опыте, что нет худа без добра. Да ну ее, корову эту, и телку с ней, — главное, что родители помирились, даст бог — заживем счастливо… Отец разлил спиртное по кружкам и кивнул: «Выпьемте». Островой поднял свою кружку и заискивающе проговорил: