Выбрать главу

Думаю, не все было у них так славно, как в лесу Моруа; думаю, досаждали им и мухи, и лесные мыши — как матушка почти со смехом рассказывала — прогрызшие ночью один мех с вином. Но она говорила — когда они с возлюбленным не спали и не ласкали друг друга, они все время смеялись. Она вовсе не знала провансальского наречия (несмотря на далекую аквитанскую родню); он же не слишком хорошо говорил на французском — и если прибавить еще, что в нашем шампанском краю язык «ойль» привычно искажается еще особым шампанским акцентом, можно себе представить, сколько поводов для смеха доставлял возлюбленным выговор друг друга. Они смеялись над прогрызенным бурдюком, над тем, что один раз за три дня брызнул короткий сентябрьский дождик и слегка намочил им одеяло, протекая через щербатую крышу. Они ничего друг другу о себе не рассказывали, не договаривались, что будут вновь встречаться, что сохранят все втайне или напротив же — поведают своим преданным друзьям. Матушке и в голову не приходило как-то позаботиться, чтобы не родилось бастарда (мне неловко говорить об этом тебе, замужней женщине, но ты же знаешь — есть особая трава, которую можно положить на желудок во время любви, чтобы не могло родиться ребенка. Так сказать, женский сычуг против «створоживания» у нее во чреве.) Я был зачат в одну из двух ночей греха — после чего граф Раймон, не в силах позволять себе задерживаться более, распрощался со своей возлюбленной и продолжил путь к донне Жанне Плантагенет, брак с которой и заключил уже в октябре, в городе Руане.

Перед отъездом он проводил свою подругу домой, в имение, где поприветствовал ее вернувшегося супруга. По словам матушки, граф был готов ответить за происходящее, защитить ее любым возможным способом (и если отбросить мой детский ужас пред отцом, делается ясно, что мессир Эд вовсе не являл собой такой неодолимой силы, как мне казалось). Однако в присутствии гостя тот вел себя спокойно и кротко, ничем не подавая поводов для беспокойства. Возлюбленный подарил даме перстенек с зеленым камнем — в благодарность и на память о себе; матушке и в голову не могло бы прийти носить его на руке, она в первый же день спрятала его в щель в стене, под гобеленом — и надеялась потом перепрятать надежнее, может быть, закопать в лесу. Однако перстенек пропал на следующий же день (матушка подозревала в том Амелена, но возможно, причиной стала толстая кормилица, любившая подсматривать за своей госпожой.) А мессир Эд, собственноручно проводив знатного гостя до шампанского двора, до самого Труа, по возвращении через три дня впервые избил свою супругу — да так, что она не могла встать с кровати даже к воскресной обедне, и у нее случилось кровотечение.

— Господь упас тебя, — сказала матушка, чертя своей пергаментной рукой на моем лбу слабый крестик, — Господь сделал, что ты все-таки родился, родился живым. И — светленьким.

Обо всех этих вещах мы говорили с нею только один раз, в канун святого Георгия, в год 1210. О том говорила она только со мною, ни словом не обмолвившись ни Эду, ни кюре отцу Фернанду, ни кому бы то ни было другому. Брат, к счастью, не заметил особого моего смятения, сочтя таковое состояние вполне приличествующим для человека, едва только потерявшего отца и теряющего мать. К началу зимы моя матушка, Амисия, скончалась от долгой своей болезни и была похоронена нами с братом в монастыре Сен-Мауро, рядом со своим супругом (ее останки, в отличие от костей мессира Эда, были восприняты монахами вполне благосклонно и за небольшую плату). Перед смертью она все делала руками знаки, будто хотела что-то отскрести со своей головы — какой-то грязный или дурной покров, освободиться от оков. Брат предположил, что она просит себе монашеского черного хабита. Он даже послал к монахам, спросить, возможно ли это — но матушка умерла прежде, чем гонец дошел до нашего двора, заступись Богоматерь за ее бедную душу. Мы с братом, помнится, так устали сидеть у ее постели, что после смерти матушки вздохнули едва ли не с облегчением, позвали наконец старух обмывать и зашивать в саван ее маленькое, детское тело, а сами пошли в нашу комнату и немедленно уснули, упав вдвоем на широкую кровать.

В середине зимы, едва разделавшись с собственными делами и не дожидаясь, пока дороги вскроются, мы с Эдом вдвоем уехали в замок Куси, к мессиру Анжеррану, собиравшему войска для нового похода в Лангедок. Неприкосновенное имущество крестоносцев — наш маленький феод — осталось под бдительным оком управляющего. В ночь перед отъездом брат заставил прачку вырезать из красной ткани крест и нашить его мне на новую желтую котту — с левой стороны, как у самого Эда. Ткань мне на котту он купил еще летом, в числе прочих трат озаботившись и моим снаряжением на «горячей» ярмарке в Труа. На этой ярмарке мы с ним много пили и выслушали целых две проповеди крестового похода против еретиков альбигойских, и я боролся с новым искушением — всякий раз при имени графа Тулузского мне тогда хотелось плакать. В тот год я много молился о своей первой семье — и впервые начал замечать, что молитвы о благе для других имеют свойство исполняться незамедлительно и точно. А молитвы о благе для себя никак не могут сбываться у человека, который точно не знал, в чем это благо заключается.