Я согласен, что в каждом человеке можно пробудить и развить не только понимание прекрасного, но и умение создавать его. Как-то в Магнитогорске ко мне после выступления подошла семидесятипятилетняя женщина — в затрапезе, в ботах, с авоськой. Автограф ей был не нужен. Дождавшись, когда все зрители уйдут и получат свои автографы, она, покрывшись пятнами от неловкости ситуации, приблизилась к моему уху и влила в него шесть фраз. Я оторопел, ибо это говорил поэт со своим восприятием мира, людей, искусства. Там не было не то что шаблонных, затасканных выражений — не было ни одного словосочетания, которое можно встретить в культурной газете у культурного репортера. Это была неслыханно завышенная оценка, но само изложение в русской речи! Мы познакомились и подружились. Оказалось, она всю жизнь преподавала литературу в школе, пишет прекрасные стихи. Через моих знакомых поэтов я старался помочь ей опубликоваться… Вот такие почти случайные встречи вдруг останавливают в нашем злосчастном жизненном беге. Словно спотыкаешься об образную речь. И это делает человека человеком.
Бывает даже, что человек не обременен образованием и все, что он чувствует, неподвластно литературным ассоциациям, нигде не вычитано — только из себя. Я долго работал на эстраде, и у меня был аккомпаниатор — цыганский гитарист Мартын Кириллович Хазизов. Вдумчивый, немногословный. Через много лет после того как мы бросили эстраду, он вдруг сказал: «Знаешь, почему я обожал выступать с тобой? Потому что можно было медленно уходить со сцены». Какой образ для артиста: можно медленно уходить — аплодисментов хватит! Вот необыкновенная рецензия — в трех словах.
Или в Лондоне среди множества рецензий, подробных разборов спектаклей в театральном разделе «Таймс» я прочитал: «Вчера в театре таком-то датский артист такой-то играл Гамлета. (Точка, абзац.) Играл его до часу ночи». И это рецензия!
Трагичность я ощущал всегда. Ложусь с этой мыслью и просыпаюсь с ней же: не состоялся! У Маяковского есть строки, что-то вроде: Любовь — это значит в глубь двора срываться… ревнуя к Копернику… Его, а не мужа Марии Ивановны, считая своим соперником… Ревновать надо к Копернику. То, что я живу лучше, чем мой сосед-обыватель, — это не достижение. Я не могу быть благодарен судьбе за достижения моей практической жизни — спокойно сидеть в концертном зале и слушать игру хорошего пианиста — я ужасно завистлив. Художник в течение пяти минут может набросать на бумаге что-то божественное, а мне это совершенно не дано. Как ему это удается? Почему я не знаю, скажем, грузинский язык, чтобы читать стихи грузинских поэтов в подлиннике? Я уже никогда этого не узнаю. Зря думают, что жизнь человека, который на виду, безоблачна и прекрасна. Если б кто-нибудь знал мои страдания!
Я сравнительно недавно догадался, что счастье — вещь мгновенная, моментальная. Быть постоянно в счастливом положении невозможно, мне кажется. Каждую секунду происходят какие-то огорчения. Жизнь, по-моему, вообще несчастливая вещь. Человек чем дольше живет, тем больше понимает, как он несовершенен и что не преодолеть ему самому каких-то внутренних барьеров. Есть наработанный имидж, улыбка. И не только у актеров.
Но раз родился, нужно хотя бы прожить жизнь так, чтобы поменьше было совестно. О том, чтобы вовсе не было стыдно, не может быть и речи. Обязательно есть за что стыдиться: потакал страстям… Ну нет в тебе отца Сергия — не ночевал он никаким образом — палец же себе не отсечешь за то, что возжелал. Потом начинаешь мучиться: зачем мне это было нужно? У Канта есть дивная запись: мочеиспускание — единственное наслаждение, не оставляющее укоров совести. Все остальные… Нажрался. Зачем? Напился. Зачем? Любовные связи. Зачем мне это было нужно? Муки совести не будут давать мне покоя до конца дней, как и понимание своего несовершенства, хотя, с другой стороны, это залог того, что я что-то еще в себе преодолеваю. И в этом мне помогают моя семья и мои друзья.
Я недавно был в обществе моего любимого друга, прекрасного поэта Бориса Чичибабина. Мы сидели за столом, выпивали, говорили. И вдруг он сказал: «Я ненавижу эту власть, но если коммунистов станут убивать — я буду на их стороне». Чичибабин говорил о жалости. Быть на их стороне, когда их преследуют, — значит жалеть. У настоящего поэта есть такая мера жизни — прощение всех. Я иначе устроен. Но, наверное, есть чувства, которые надо в себе лелеять. Жалость… Или — вина… Перед всеми. И то, что есть люди, которые за всю жизнь ни перед кем не извинились, ни перед кем не покаялись, — это чудовищно. Помните, когда требовали покаяния от тех, кто орал в свое время на Пастернака, они говорили: нам не в чем каяться. Все, все, все… Только Боря Слуцкий переживал после того позора в ЦДЛ, когда исключили Бориса Леонидовича. Хотя у Слуцкого были человеческие обстоятельства — ему пригрозили, и можно было оправдаться хотя бы перед собой. Но Слуцкий всю последующую жизнь мучился чувством вины. Он сломался на этой вине. А другим, видите ли, не в чем каяться.