Выбрать главу

Джейн, Джейн… не стала ли ты одной из Звезд, Джейн? Не они ли украли тебя, Джейн, не они ли унесли? Как много говорят о тебе…

— Не бойся, — мягко прошу я, не приближаясь. — Ты выдержала путешествие, даже не зная, куда идешь. Выдержишь и второе.

Она кивает, но настоящий ужас — от понимания, что согласие дано, — зримо овладевает ею прямо в эти мгновения, пускает корни. Так он овладел мной, когда я осознал, что приму бой с Мэчитехьо вместо отца. Я тоже стал тогда лишь заменой. У меня было еще меньше шансов победить, и никто не вел меня за руку. Все прятались за спиной.

— До встречи, Эмма. — Все, что срывается с губ, когда она всхлипывает. — Не стану тревожить тебя более. Будь стойкой.

И я исчезаю. Исчезаю, даже не пытаясь ее утешать. Кто бы утешил меня?

…Ей не представить, каково это, — проживать здесь пару жалких дней и лежать там неделями. Не представить, как хочется, срывая глотку, орать, что это несправедливо, что я нужен, что моя жизнь так рано отнята. Не представить, что я вижу во сне, если сон смаривает меня: смерти отца и подданных, и падение Форта, и последний миг, — когда я упал на колени перед Мэчитехьо. Он тогда усмехнулся криво, без торжества, как если бы столкнул с дороги мешающий предмет, а не одержал верх над хоть сколь-нибудь достойным врагом. Он сказал: «И все же ты славнее отца, мальчик». Я слышу это до сих пор.

Теперь наша битва будет другой, вождь Злое Сердце, обещаю. Я превзошел в чародействе всех предков. Как и ты, я творю живое из неживого. Приказываю взглядом и убиваю мановением. Не боюсь пламени, стен, цепей и темниц. И, как и ты, я не знаю боли, усталости и милосердия. Да, вождь, я давно не добрый мальчишка, любящий твои празднества и танцы, я стал жесток. Иначе разве тащил бы за собой дрожащую девочку? Бросил бы ее заливаться слезами в запертой комнате? Иначе… разве не боялся бы, что мир черных башен и непроходимых лесов сведет с ума или убьет моего единственного настоящего друга?

Бойся меня, вождь. Бойся, ведь ты не вечен. Бойся: я встану из мертвых, и мы встретимся. Я больше не лягу в Саркофаг, вождь. Никогда.

Луизиана, Порт-Гудзон, [37] лето 1863 года

— Скажите, вы всегда знали, что станете доктором? Вы… знали, на что идете?

Я заговариваю скорее в желании пробудить его от оцепенения. Атака на крепость, которую мы тщетно осаждаем уже несколько недель, захлебнулась в который раз. Южане озлоблены, но сильны духом: они голодают, их стены постепенно превращаются в руины, и все же наши потери больше. На этот счет невозможно заблуждаться. Сегодня холмистые пустоши местами обратились в озера: так много было мертвых в северной форме. А что за ад в госпитале…

— Скорее да. Я был готов.

…Одного из наших медиков убило снарядом. Адамсу не хватало рук, и я помогал с ранеными, насколько мог. Насколько мог — значит, усыплял тех, кого можно было усыпить, держал тех, кому ампутировали раздробленные конечности, и с еще парой добровольцев уносил умерших. Я слушал то проклятья и стоны, то безумный смех, то бодрые посулы: «Встану и покажу этим сукиным сынам». Посулы от безногих. Доктор мягко кивал, я стискивал зубы.

К ночи мы были не многим лучше тех безногих: еле ходили, еле соображали. Кому-то предстояло остаться на дежурство, и Адамс вызвался; я — с ним. Он долго настаивал, что мне нужен сон, но я возразил, что мне нужен херес и что среди вещей как раз завалялась бутылочка. Он усмехнулся, когда я заметил, что херес, пожалуй, не повредит и ему. С бутылкой мы приютились у брезентового полога, — чуть ближе к свежему воздуху, чем к запаху бинтов и гноя, чуть ближе к свисту ветра, чем к стонам и молитвам. Мы где-то между пирующей смертью и дремлющей жизнью, и все, что удерживает жизнь в нас, — крепленое вино, цветом в темноте неотличимое от крови. Прежде чем продолжить, доктор делает из бутылки глоток.

— Правда, когда я подался в медицину, разговоров о войне не было. Мы верили, что Америка едина, я верил, что буду бороться со смертью, не нося формы. Когда оказалось, что нет… конечно, я знал, что увижу. Лики всех войн одинаковы.

Слушая, я малодушно думаю о собственной судьбе. «Ты станешь Светочем. Ты рожден, чтобы стать Светочем и ничем более…» — вот что всегда говорил мне отец. Ничем более. Вместилищем магии, статуей в красивом одеянии. Мои желания — быть к народу ближе, искать дружбы, а не повиновения, путешествовать, — не были важны никому. Упрямясь, по-детски бунтуя, я порой бежал от ответственности, которая меня ожидала. Бежал до последнего мига.

О, как я обманулся. Как легко мной овладели иллюзии, когда к нам пришли экиланы — красивые, высокие, с тяжелыми курительными трубками, завораживающими плясками и верой в мудрость предков. Это ведь я упросил отца дать им кров в лесу. Я позже, в сезон Дождей, умолил едва ли не силой увести их в Форт и отдал им квартал, ведь от непрерывных ливней, незнакомых болезней и укусов особенно злых в это время змей многие погибали. Я хотел спасти их. И спас.

Даже в Форте экиланы продолжали носить странные одежды и перья, проводить больше времени на воздухе, чем в зданиях, и разводить на площадях костры. Костры виднелись отовсюду и не гасли в самый лютый ливень. Меня влекло к ним. Как жадно я слушал речи Мэчитехьо о свободе воли, о гармонии с миром, о том, что каждый сам — мерило своим поступкам. Я будто взмывал к небу, когда стучали барабаны и разносились песни. Вождь не обращался ко мне «юный светоч», как все, кого я знал. Он звал меня «иши», на родном наречии его это значило «человек». «Личность». Кто-то, кого не неволят.

А потом вождь убил на своем празднестве моего отца, и столь долго отвергаемое предназначение посмотрело мне в глаза. Принял я его? О нет, даже когда, кипя гневом и болью, я вызвал Мэчитехьо на бой, во мне говорила скорее горечь предательства, чем долг. И я недостаточно лгу себе, чтобы не признаться: я боялся, как же я боялся. «Юный светоч» не заслуживал звания «иши». Он был трусом и не хотел отвечать за чужие жизни.

— Вы устали. — Рука Адамса, легшая мне на плечо, вырывает из мыслей. — Вы сражаетесь, и вам не нужно здесь быть. Видеть… скажем так, следствия ваших выстрелов.

Раненый капрал, чья грудь раздроблена картечью, стонет уже, кажется, пять минут кряду. Ему не помочь; он не жилец, а заканчивающиеся запасы морфина приходится беречь для других. Я стараюсь не смотреть в его сторону, смотрю в земляной пол.

— Это ведь следствия выстрелов врага. Разве нет?

— И все же.

— К чему вы это?

— У нас с вами разная работа. Ваша — убивать, моя — по возможности наоборот, но это «наоборот» не менее кровавое и страшное. Не соприкасайтесь с ним.

Невольно я улыбаюсь: это ведь болезненная попытка сказать «Спасибо за помощь».

— Разделить получается не всегда, заметили? И… так лучше, чем одному. Не согласны?

— Согласен. — И он все же говорит прямо: — Спасибо, Амбер. Вы очень самоотверженный человек.

Мы снова делаем по глотку, потом он поднимается, в очередной раз идет по рядам коек и расстеленных одеял. Иногда он склоняется поговорить с кем-то, иногда задерживается дольше: меняет или фиксирует повязки. Первое время наблюдаю, потом, откинув голову, закрываю глаза. Стоны… ветер, крадущийся в траве… все сливается в гул. И гул возвращает к мыслям.

Адамс выбрал призвание сам, с ним не вели разговоров о долге. Адамс относится к тому, что делает, даже к происходящему сейчас ужасу, просто, как к некой естественной части жизненного круга. Он ничему не сопротивляется, — вот в чем его сила. Не сопротивляется, но как-то справляется со всем, что на него обрушивают. Справляется и помогает другим.

Он — моя противоположность, и мы не должны были сойтись. Он — моя противоположность, и его миропонимание должно вызывать у меня лишь недоумение. Он — моя противоположность, и я, себялюбивый сын правителя, никогда не стал бы спасать его, встреться мы прежде. Но я поступил именно так. В тот миг я боялся не за себя, а за него и тех, кого он защищал перед окутанной дымом госпитальной палаткой. Это была чужая война чужого мира. А стала моей.

вернуться

37

Порт-Гудзон — сильная крепость мятежников на Миссисипи в 135 милях от Нового Орлеана. Ее захват был важной победой, поставившей под полный контроль правительства Севера всю реку Миссисипи.