Итак, в целом «жесты» подтверждают интерес — какой некогда проявлял Эрмольд Нигелл, а после него крестоносцы, — к противникам равного социального положения в ущерб сервам всех стран. У авторов этих поэм различие не вызывает ненависти, они, скорей, преуменьшают, отрицают его. Эти доблестные партнеры — едва ли иноземцы: кроме религии, их ничто не отличает от франков. В Сарагосе королева Брамимонда играет роль дамы посткаролингского общества (из чего можно сделать вывод о когнатическом браке). Есть сарацинские крестные отцы, «принимавшие» крестника из купели! Сарацинам хорошо известны нормы вассалитета и фьефа, так же как турнирное искусство. В самом деле, любой христианский барон может встретить своего двойника в лице (скажем так, в фигуре) сарацина. Описывая эмира Балигана, жонглер может воскликнуть: «Верь он в Христа, вот был бы славный вождь!»{858} — настолько горделивый у того вид. Кстати, он точит оружие, готовясь сразиться лично с Карлом Великим: «Про Жуайёз, меч Карла, слышал он / И потому Пресьозом свой нарек»{859}. В число его достоинств входит даже то, что он, как упоминается в следующей строфе, был «меж мавров славен мудростью своей»{860} [в оригинале — «очень учен в языческой вере»]. После этого ничего удивительного, если он родил сына, достойного быть рыцарем, и если ему известно, что немало «жест» воздает хвалу Карлу Великому{861}.
Понятно, что во многих «жестах» сарацины могут становиться христианами либо превращать пленных молодых христиан в превосходных сарацинских рыцарей{862} — пока те вновь не найдут дорогу во Францию, как некогда Раймон дю Буске{863}. Кроме того, что они не христиане, их воспитание не имеет изъянов. Может быть, усердный слушатель именно таких историй предложил в 1140 г. Усаме ибн Мункызу взять сына последнего во Францию в качестве оруженосца?{864}
Вот только если в реальности и были возможны братания такого рода (и переходы в другой лагерь), то не в те периоды, когда война становилась настолько ожесточенной, как ее изображают «жесты». Это неувязка, которая встречается также в поэмах о междоусобных войнах, о мести христиан друг другу.
Что касается описания религиозной практики сарацин, оно свидетельствует о полнейшем незнании ислама и даже о карикатурном изображении тех реалий, которые могли бы быть по-настоящему языческими. Например, король Марсилий Сарагосский и его жена Брамимонда после поражения обращают гнев на своих ложных богов и вымещают на них досаду (эти боги составляют триаду: «Аполлен», «Терваган» и «Магомет»), «Стоял там Аполлен, их идол, в гроте. / Они к нему бегут, его поносят: “За что ты, злобный бог, нас опозорил / И короля на поруганье бросил?”» Потом они срывают с него королевские инсигнии, вешают его, топчут ногами и разбивают на куски. То же происходит впоследствии и с двумя другими{865}. Так вот, если эта сцена и не имеет никакого отношения к сарацинским обычаям, то она довольно близка к некоторым обычаям сельского христианства тысячного года и XI в. Марсилий и Брамимонда здесь занимаются чем-то вроде унижения святых; они обрушивают на «Аполлена» те репрессалии, какими монах Жимон в X в. грозил статуе святой Веры Конкской…{866} Это была практика, которую григорианская Церковь пыталась извести. Все выглядит так, будто автор «Песни о Роланде» хотел косвенно изобличить низовое идолопоклонство, проявляющееся на христианских землях под видом культа святых: надо прекратить подобные действия, нелепые и «сарацинские»!
Подобное отношение к святым во Франции тысячного года еще сохранялось в практике призывов к отмщению, то есть в рассказах об их мести. Ив конечном счете уж лучше сцены такого рода, чем поиск козлов отпущения, какой выливался в погромы. Пусть лучше сарацины дают разрядку эмоциям на своих идолах (ложных), чем на еврейских и христианских подданных… Сами они не ксенофобы, потому что ксенофобами не были создатели «Песни о Роланде», создавшие их образы.
Если французы времен Третьего крестового похода и последующих походов (XIII в.), всецело воспитанные на «жестах», упорно, как и в Первом крестовом походе, пытались снискать уважение сарацин и старались находить с ними взаимопонимание, то потому, что означенные поэмы не разубеждали их в этом. «Жесты» внушали не ненависть к иному, а, скорей, невнимание к самой его несхожести.
Они внушали читателю: уважай в нем то, чем он похож на тебя. Это отдавало нарциссизмом, а не ксенофобией.