Проходили дни и недели, наполненные криками чаек, терпким морским воздухом, вкусом малосольной рыбы с молоком и бурливыми эмоциями. Вечерами мы втроем лазали по дюнам, играли в новые для меня игры или рассказывали страшные истории о привидениях да мертвецах, в которых я оказался большим мастером. Меня забавляло, с каким неподдельным вниманием и напряжением слушали мои наивные друзья сочиняемую мной галиматью и, войдя в азарт, выдумывал все новые и новые «законы» потустороннего мира, в истинности которых я их убеждал. С Оле, и без того зашоренным байками его безграмотной бабки, это было не сложно, но и в глазах «премудрой» Йонки, казалось, несколько померк незыблемый до того авторитет ее матери, нудящей про какое-то там Графство Справедливости. Романтиков, старающихся подобными россказнями привить некую мораль своим отпрыскам, предостаточно в любом обществе, и увещевания их не новы, но попробуйте так, как я, обрисовать выход из морских глубин жаждущей мести утопленницы или мерзкое карканье обратившейся в ворону ведьмы! Дуростью этой я покорил сердца моих слушателей и, чувствуя себя всесильным, почивал на лаврах своего превосходства.
Это, как я уже сказал, было вечерами. По утрам же я, пользуясь тем, что Оле с отцом находится в море и подло презрев законы товарищества, осаждал Йонку излияниями своих чувств и грязно домогался ее плотского внимания, которое, по моим понятиям, всеобязательно должно было венчать процедуру ухаживания, на которое я тратил столько сил. Обольщенный лжеумом моих рассказов и лишенных логики выводов ребенок (теперь-то мне ясно, что тогда она была всего лишь ребенком) не смог долго сопротивляться моей настойчивости и внимание это мне уделил. Думаю, сами дюны, наблюдая учиненное мною безобразие, вздыхали от сочувствия: страх в широко раскрытых, прекрасных глазах Йонки, острые, с видимым напряжением воли разомкнутые коленки и трясущиеся, мокрые от слез губы совсем не обязательно являлись признаком ответного чувства, которое, как уверяла Йонка, она ко мне испытывала. Летнее утро еще не успело превратиться в жаркий день, поэтому я, довольный собою, накинул на плечи сидящей без движения и смотрящей в пустоту юной моей любовницы свою куртку, закрепляя тем самым наши новые отношения. Ни подлым, ни мерзким сам себе я тогда не казался, с какой стати? Я искренне собирался провести с облаченным в мой анорак ангелом всю свою жизнь, и как мужчина должен был заботиться о воплощении своих планов. Что до Оле, то его я ни в коей мере не предал: разве Йонка жена ему или невеста? Разве обещал я ему не приближаться к ней, да и он, в конце концов, разве просил меня об этом? Однако что-то с моей совестью было все же не так, разве задавал бы я себе иначе такие вопросы и оправдывался бы перед самим собою?
Сдается мне, что сам Оле видел ситуацию несколько иначе. Он бы, конечно, все равно узнал когда-то о произошедшем, но надо ж было тому случиться, что именно в этот день его отец заметил в баркасе какое-то серьезное повреждение и велел возвращаться назад, едва покинув рыбацкий порт… Потолкавшись немного на берегу – скорее «для порядка», чем для дела, – Оле поступил совершенно логично: обрадованный возможностью провести нежданно выпавший выходной с друзьями, он отправился разыскивать нас с Йонкой.
И разыскал, да не потревожил. Дождавшись момента, когда я накинул на плечи девчонки свой анорак, он просто вышел к нам из-за холма и молча остановился напротив, скрестив руки на груди. Объяснять было нечего. Разборок не было; мы постояли, посмотрели друг на друга и молча разошлись. Йонка еще не освоила бабью повадку – визжать и умолять, а потому просто молчала, глядя на суровые скалы вдали и беснующихся над ними чаек. Да никто у нее ничего и не спрашивал.
Мне было обидно: только-только успел я подружиться с молодым рыбаком и, можно сказать, прикипеть к нему сердцем, как он все испортил вот этим своим насупленным упрямством да ревностью. Ну что ему, в конце концов, далась моя Йонка? Чего он, в самом деле, успокоиться не может? Не лез бы не в свое дело и все было бы хорошо…
Погрустневшая вдруг девчонка не возжелала, чтобы я проводил ее до дома, и пошла одна, правда, не припрыгивая и не смеясь уж более, как раньше. Что-то изменилось в ней за эти короткие минуты, что-то внешне не заметное, но очень весомое. Она как-то странно ссутулилась, словно стараясь уменьшиться в размерах или даже с головой уйти в песок дюны, и точеная, незрелая фигурка ее показалась мне еще более угловатой, чем обычно. Я пожал плечами – ну что за трагедию разыгрывают тут они оба? Что такого особенного произошло? Пусть-ка переночуют со своими нестройными мыслями и приведут их в порядок, а завтра все будет, как обычно. Я хмыкнул, почесал в затылке и отправился домой.