Выбрать главу

Слобода, счастливый, лежал на койке и принимал поздравления.

— Ты, чертяка, весь мир потряс! Весь мир и старшину нашего Брагу Ивана Федоровича, — подвел итог поздравлениям Кузя. — Надо бы выпить по этому случаю, да вот беда: нет ни чарки, ни горилки, — подлаживаясь под украинский говорок Браги, продолжал Кузя. — Ну, так и быть, получай пол-литра из моего энзэ.

Под дружный хохот всей роты Кузя достал из тумбочки флакон тройного одеколона, вылил содержимое в алюминиевую кружку, разбавил водой из бачка и с торжествующим видом, шлепая босыми ногами, подошел к Слободкину.

— Пей, Слобода, мировой коньяк «Десантино». Пей, но не напивайся, один глоток, остальное — по кругу.

Слободкин отхлебнул, передал кружку соседу по койке.

— Экономь, братцы, горючее! — покрикивал Кузя.

Шутки шутками, а немало глотков оказалось в той кружке. Добралась она и до дневального, когда тот уже приготовился крикнуть «подъем!».

— Символически, — успокаивал дневального Кузя, — сами понимаем: на посту нельзя.

Дневальный увертывался от ребят, хотя по всему было видно и ему страсть как охота разделить всеобщее торжество.

Когда уже вся рота, дурачась, пела «Шумел камыш», в казарму вошел Поборцев, но он не рассердился при виде такого зрелища. Сел на край койки Слободкина и сказал:

— Поздравляю. Примите и мой подарок: в следующую субботу увольняетесь в город на целые сутки. Довольны?

— Спасибо, — совсем не по уставу ответил Слободкин. — Большое спасибо!

Давно у Слободкина не было такого праздника, как сегодня. Весь день он писал письма и балагурил с приятелями. Напишет письмецо — и к друзьям, в курилку. Покурит, почистит и без того до блеска надраенные сапоги, поговорит о том, о сем — и снова к столу.

— Ты как Наполеон у нас, — смеялись ребята, — тот, говорят, по сто писем в день строчил.

Слободкина этим удивить было трудно, он и в обычные-то дни писал каждую свободную минуту, а сегодня у него был особый резон переплюнуть любого Наполеона. Да и адресатов много: матери в Москву, другу на Дальний Восток, другому другу в Ленинград, а главное — той, кому посвящены все его мысли и дела, имени которой не знал пока никто в роте. На конвертах он старательно выводил: «И. С. Скачко». Даже писарь, через которого шла вся корреспонденция роты, еще не догадался, что «И» — это вовсе не «Иван» и не «Илья», а «Инесса».

Слободкин сидел в красном уголке первой роты и писал: «Добрый день, Иночка! Я был трусом. Слышишь? Самым настоящим. И мне не стыдно сегодня в этом признаться. А вчера я все-таки прыгнул. Сам, без всяких толкачей. Командир доволен. В следующую субботу дает увольнительную на целые сутки! Представляешь? Я так рад, что не могу сообразить сейчас, много ли времени до нашей субботы. Сколько часов? Сколько тысяч минут? Скорей бы, скорей летели дни, часы и минуты. А потом — целые сутки вместе! Ты знаешь, Инка, я сейчас такой храбрый, что, кажется, расцеловал бы тебя при всем честном народе. Чур, это между нами: командир узнает, отберет увольнительную…»

Слободкин перечитывал письмо, разрывал на мелкие клочки, принимался за следующее. Оно опять начиналось словами: «Добрый день, Иночка!». Только о прыжках в нем уже ни слова. Нельзя же в самом деле рассекречивать часть, сто раз об этом говорено. Ну, а раз нельзя о прыжках, так и о трусости, и о храбрости ни к чему. Слободкин писал: «Я жив, здоров, чего и тебе желаю». А потом с ожесточением уничтожил и это письмо. Принимался за новое: «Милая, милая Иночка! Мне дают увольнительную, я приеду в Клинск и опять скажу все те слова, которые тебе так понравились: дорогая, хорошая моя, я люблю тебя! Понимаешь? Люб-лю!»

Ни одного письма Слободкин в это воскресенье так и не отправил. Просто он стал действительно считать дни и часы, оставшиеся до встречи. Считал и потом — на марше, на стрельбах и, да простит его замполит Коровушкин, на политзанятиях…

Это были самые длинные дни и часы Слободкина. Если бы не служба, не железная необходимость выполнять свой солдатский долг, эти дни и часы, наверно, вообще никогда б не кончились.

Но служба есть служба, она из земли подымает солдат и кидает в бой, ни с кем не церемонится. Началась новая неделя, а с нею новые тревоги, новые учения.

Уже в понедельник, во время очередных занятий по укладке парашютов, по роте прошел слух — завтра прыжки.

Спокойно, с достоинством встретил эту весть Слободкин: ни один человек в роте больше не смотрел на него сочувственно, ни один! Он и сам теперь мог бы кого-нибудь пожалеть, только вот кого? Новеньких не было и ожидались не раньше осени.