Выбрать главу

— И до тебя было…

— Что?!

— Влечет…

— Как это-было?!

— Глупый ты мой…

…Пространства, подпространства, надпространства…

Все перемешалось, слилось в единый всепроникющий поток мгновений и вечности, света и тьмы, силы и слабости. Что-то шевелилось в дранке старой крыши — ветер, что ли? Что-то шуршало в сене — мыши, что ли? Кто-то смеялся и звал, звал нежно, ласково. И был краткий сон с долгим легким полетом куда-то, зачем-то…

Он очнулся от внезапного холода, сжавшего сердце. Гиданна стояла над ним во весь рост, в растрепанных волосах ее торчала сенная труха, и вся она была в этот миг какая-то жалкая, испуганная.

— Пойдем отсюда.

— Что случилось?

— Мне страшно.

— Я тебя напугал?

— Что-то тут не так.

— А по-моему…

— Пойдем! — крикнула Гиданна и даже притопнула, отчего сено под ногой по-змеиному зашипело, испугав на этот раз и Андрея тоже. Он спустился по лестнице первым, принял ее на руки, на миг прижал к себе, снова ощутив головокружение. Гиданна резко вырвалась и побежала по чуть видной заросшей тропе обратно к деревне. Там, где они перелезали через плетень, навстречу им поднялся из травы старик с широкой пестрой бородой — одна половина совершенно белая, другая-с рыжинкой.

— Вы туда не ходите, — сказал старик, махнув бородой в сторону сарая. — Нечистое место, чтоб оно сгорело.

— Дядя Епифан?! Ты чего тут? — Гиданна резко остановилась, видно было, что внезапное появление Старика ее испугало.

— Тебя дожидаюсь. Сказывают, приехала, а и не заявляется. Обидно.

— Я собиралась, дядя Епифан.

— Собиралась, да не собралась. Понятно, как не понять. Старик коротко глянул на Андрея, и тот счел своим долгом встрять в разговор.

Сказал игриво:

— Зачем сараю гореть? Очень удобный для сена. Старик не обратил на его слова никакого внимания, будто это ветер прошумел или пролетная птица чирикнула.

— Ты меня, внучка, не обходи. Я еще не все тебе сказал. Боюсь, не успею.

— Мы обязательно придем, — сказала Гидамна и взяла Андрея за руку. Теперь старик оглядел Андрея так, будто впервые увидел. — Он все понимает. С ним душки беседовали.

— То-то я гляжу…

Старик еще раз смерил Андрея уже другим, потеплевшим взглядом и, ничего больше не сказав, пошел вдоль плетня, заросшего высоченной крапивой. Андрею показалось, что стебли крапивы тянулись к старику, терлись о его старый пиджачишко, а потом долго трепетали. Или это ветерок тянул?

— Колдун? — тихо спросил Андрей.

— Какие теперь колдуны? Просто человек! Человек понимающий.

— Был человек умелый, потом гомо сапиенс — человек разумный. Теперь человек понимающий?

— Да, понимающий. Чувствующий поле.

— Поле?

— Не это поле, — она повела рукой вокруг себя, — а поле вообще.

Снова Гиданна повела рукой, но уже по вертикалх, потом еще раз, обеими руками, показывая какое-то пространство над собой.

— Поле мыслей, чувств, душ людских, что объединяет. Старик обернулся, издали погрозил пальцем. И пропал. Так-таки взял и пропал, то ли сел в траву, то ли внезапно завернул в какую-то неразличимую на фоне зелени кустарниковую поросль.

— Я тебе потом расскажу про поле и про все, — ласково сказала Гиданна, беря Андрея под руку. — Пойдем-ка ужинать, баба Таня блинов напекла.

В тот самый миг, когда баба Таня ухнула на стол горячую сковороду с фырчащими блинами, пришел Епифан. Будто в окно подглядывал.

— Хлеб да соль, — сказал с порога и сразу, как у себя дома, уселся за стол, погладил свою пеструю бороду, протянул Гиданне тарелку.

— Накидай, дочка.

— Остынут на тарелке-то.

— Ничего, я с чайком. Плесни малость.

Самовар стоял тут же, блестел начищенным боком, выпячивая полустертые вензеля старых гербов. Гиданна налила в большую глиняную кружку темной заварки, затем крутого кипятка, отчего по избе разлился травяной аромат, поставила кружку перед Епифаном и уставилась смотреть, как он ест. А ел старик красиво, не торопясь, не роняя крошек, и в то же время очень уж аппетитно, так, что самому хотелось есть. Андрей покосился на бабку Татьяну, все бегавшую от печи в сени и обратно, думая, что вот сейчас она принесет заветную, выставит если не рюмки, то хоть стаканы. Выпил бы он сейчас с превеликим удовольствием. После всего пережитого в этот день. Но бабка все бегала, Гиданна все смотрела, а Епифан ел, ни на кого не обращая внимания.

— Ты ешь, ешь, — шепнула Гиданна, подставляя Андрею тарелку полную блинов, густо залитых сметаной.

— А ты?

— Я успею.

— Она успеет, — сказал Епифан. — Не ей говорить, тебе.

— Мне? О чем?

— Ты же познал истину.

— Я?!

Внезапно вспомнился сон, сразу весь. Вспомнилось и удивительное чувство всепознания, охватившее его в ту ночь у ручья. Мелькнула мысль: откуда Епифану-то известно? Мелькнула и пропала: в этих чудодейных местах все возможно.

— А разве можно познать истину? — спросил спокойно.

Епифан заерзал на скамье, улыбнулся, прищурившись:

— Позна-ал. Не истину, конечно, но познал, верю.

И еще глубже упрятал насмешливый прищур глаз:

— Познайте истину, и истина сделает вас, свободными. А? Это ведь Христос говорил. Значит, можно познать, ежели много узнать.

— Многознание уму не научает, — вспомнил Андрей невесть когда слышанную фразу. Епифан крякнул удовлетворенно и отодвинул от себя тарелку.

— А? Познал ведь. Расскажи, расскажи.

— Вроде что-то понял, — неуверенно сказал Андрей. — Но как-то вдруг. Не учил, не зубрил, а понял.

— Ты познал мир сердцем, — еще больше оживился Епифан. — Сердце не копается в деталях, как недоверчивый разум, не ищет, как разум же, проторенных троп, сердце познает вдруг и все сразу. Так птица взлетает здесь и садится там, не ведая того, что посередине. Разум-раб причинно-следственных связей, сердце обращено к Богу или к космосу, если угодно, оно — орган высшего провиденческого познания.

Опять Епифан удивил. Вроде мужик мужиком, что по виду своему, что по речи, и вдруг выдал такое. А может, он и сам не сознает, что говорит?

— Теперь ты обязан. А ты, — старик погрозил Гиданне, — не мешай ему, не мешай. Святой Иустин что говорил? Всякий, кто может возвещать истину и не возвещает ее, будет осужден Богом. Так вот. — Он снова повернулся к Андрею. — Не бесцельное умножение знаний ради самопревознесения, а познание истины и передача ее другим.

— Говорится: кто умножает познание, умножает скорбь, — не удержался Андрей от колкости.

Епифан внимательно посмотрел на него и сказал вроде бы невпопад:

— Надо верить, тогда все будет.

— А я неверующий.

— Неверующих людей не бывает. — Он сказал это сердито, даже прихлопнул ладонью по столу. — Всяк, познавший любовь, верит. Али не так?

Андрей промолчал.

— Так. И всякий, сделавший добро, верит. Тако же всякий, хоть раз сотворивший нечто трудом ли долгим, прозрением ли мгновенным.

— Не всякий, — возразил Андрей. — Взять преступников…

— Страхом объяты они, страхом Божиим. Глушат в себе божественное из страха же — вдруг да проснется? Тогда ведь — в петлю!

— Божественное? У преступников?

Епифан вздохнул и повернулся в Гиданне:

— Объясни ты.

— Чего ему объяснять? Он понимает, только притворяется.

— Все равно.

— Тогда так, — многозначительно начала Гиданна. — Задумывался ли ты, почему человечество не деградирует, несмотря ни на какие провалы истории? Вот ты думаешь: люди звереют…

— Я не думаю…

— Допустим. А я говорю: очеловечиваются. Отдельные могут. Но этим они обрекают себя на новую жизнь в созданной ими же помойке. Всяк обречен выкарабкиваться сам. Не в этой жизни, так в другой. Всяк обречен начинать с того шага, на котором оступился. И нет иного, только к свету. Таков закон кармы. И я говорю: если ты не преуспеешь, если не преодолеешь себя, тебе придется прожить свою жизнь со всеми ее тяготами еще раз. И я говорю: все божественное, что тебе дано, ты должен воплотить в себе и развить. Не в этой жизни, так в другой, так в третьей.

Епифан кивал удоволетворенно при каждом ее слове, будто она отвечала урок, и бабка Татьяна, стояла в дверях, подперев кулачком, подбородок: слушала завороженно. По избе разливался багровый отсвет от оконных стекол, впитывающих закатное зарево. Андрей молчал, раздумывая не столько над словами Гиданны, сколько над заверением Епифана, что и он, Андрей, тоже верующий, как все. Скажи такое в отделении милиции — шарахаться начнут.