Валерка привез с собой из Смоленска кусок рессоры, один знакомый дал ему, сказав, что из такого металла получаются самые лучшие ножи на свете, – что тебе дамасский клинок. Тащить кусок рессоры за тридевять земель, чтоб его выбросить там? Я не понимал Валерку. А он был упорен. И вот решил: пора. Раскочегарил печку, надел телогрейку, рваные зимние рукавицы, примотал к ручкам плоскогубцев две палки и сунул в самое пеклище рессору. И когда она раскалилась докрасна, а потом добела, вынул ее плоскогубцами на палках-ручках, донес до наковальни и крикнул: «Бей!» Я обрушил на огневеющее железо кувалду. Еще несколько раз ударил и увидел, что металл-то размягчился, начал плющиться…
Ну и что? Я все-таки не верил в эту затею. Ладно, расплющить можно, что угодно, ломать не строить. Но Валерка не унывал. Мы поменялись ролями. Теперь я вынимал металл из печки, а Валерка бил. Палки тлели и вспыхнули, пришлось искать железные держатели, одну трубку и железный прут. На стук заглянул сначала один Толик, потом и второй. Они тоже вынесли нам вотум недоверия, посмеивались, как Герман. А Валерка гнул свою линию, припечатывал жаркую пластину кувалдой. Когда она достаточно утончилась, Толик Д. посоветовал взять молоток. И в конце концов сам взял его.
– Дай-ка мне…
И начал стучать. В мастерской стояла жарища. На искры, летевшие из трубы, обратил внимание старший лесник, прислал сына узнать, что тут у нас за паровозные дела. Потом пришел сам, подсмеиваясь. Посмотрел и удивленно протянул:
– А чё, вытягиватца ножик-то.
Да, на наших глазах безобразный кус металла приобретал форму. Зрелище, достойное кисти настоящего художника, певца каких-то новых рун.
Валерка выковал нож. Обточил его, убрал лишнее, навел лоск. И, глядя на это блестящее хищное полотно, нельзя было поверить, что вышло оно из обычной печки, вот как лук или корова кузнеца Ильмаринена. Приблизив его к лицу, можно было увидеть отражение своих глаз. Рукоять Валерка вырезал из березы, временную. Позже нож должна была украсить рукоять из рога. Ну, маральего или лосиного, кого мы первого добудем – там, на синих горах того берега. Валерка выглядел пафосно. Да любой бы на его месте так выглядел. И с ножом он уже не расставался, сшил из голенища от кирзового сапога ножны и носил нож на поясе.
Старший лесник разрешил нам по вечерам ездить на Умном, показал, как его седлать, взнуздывать. Валерка разок прокатился и охладел. Еще бы, первый выезд едва не превратил его в инвалида. Умный на выходе из загона взял слишком близко к правому столбу, и поперечная жердина, довольно толстая, концом уперлась в стопу. Валерка натянул поводья, крикнул, но Умный вместо того, чтобы остановиться, рванул вперед, нога в стремени загнулась назад, до упора, на длину стремени, жердина тоже выгнулась чудовищным луком, и в следующее мгновение либо стопа должна была отлететь, либо Умный остановиться. Не произошло ни того ни другого: жердь с оглушительным треском лопнула, Умный понесся дальше неуправляемый, Валерка упал ему на шею, вцепился в гриву, зажмурившись от дикой боли. Потом ему удалось осадить коня и сползти на землю, разуться и узреть лиловый кровоподтек. «Скотина!» – орал Валерка и размахивал кулаком. Умный лишь косился. В рыбацком колхозе он и не такого наслушался.
Дня три Валерка хромал после этого, а мы с Умным поладили, и по вечерам я выезжал в тайгу. Самой дальней точкой моих выездов было Литоминское зимовье. Там я впервые и увидел, что же это такое, зимовье. Ну, небольшой простой домик из ошкуренных бревен, с потолком из плах, крытый корьем; никаких сеней, внутри вдоль двух стен нары, одно оконце, стол перед ним, полки, в углу железная печка, обложенная камнем, всё.
Я привязывал Умного к березе, растапливал печку, спускался к быстрой шумящей широкой реке, набирал воды, ставил котелок на огонь, садился у окна, глядел на речку, камни, кедры и светлоствольные пихты; заваривал чай, пил с сахаром и галетами, закуривал… о чем-то мечтал. Одиночество юности какое-то скудное, в нем тоска, почти скука. Маета. Томление неизвестно о чем. Вопросы: да зачем мы сюда забрались? что мы здесь делаем?..
Повесив кружку на гвоздь, убрав сахар, заварку в мешочек, смахнув крошки со стола, я выходил, отвязывал Умного, садился в седло и пускал его вскачь, прочь от тщеты одиночества, от неуверенности, и, завидев крыши кордона, шеренгу лиственниц, море, расстилающееся за ними, нашу кельню, облегченно вздыхал.