— Салават в четырнадцать лет стал батыром, — сказал Айт, кладя руку на плечо мальчику, — расти и ты батыром. Приедем в следующий раз и возьмем тебя с собой.
— Прощай, дед!
Айт и Эркай вскочили на коней.
— Да будет счастливой ваша дорога!
Джигиты скрылись за поворотом, и уже издали послышалась их песня:
Старый Темирбай и Яний стояли на пороге и слушали, как звенела, отдавалась в утреннем дремлющем лесу песня.
Красной зарей запылал восток, сверкнули первые светлые лучи восходящего солнца. Засверкали на травинках чистые капли росы.
Темирбай вынес из омшаника гусли и тронул звонкие струны. И песня, прекрасная, как восход солнца, сливаясь с пением птиц, поплыла над лугами.
Словно чистый ручей, льется песня. И чуется в ней светлая душа народа и его заветное стремление к свету и счастью. Плывет, летит песня навстречу восходящему солнцу, словно сказочная птица.
Это поет горячее сердце старого Темирбая, воздавая хвалу подымающемуся в алых лучах солнцу и храбрым джигитам, вышедшим на бой за народное счастье.
Темирбай перестал играть, повесил через плечо гусли, внимательным взором окинул он все вокруг, и в его глазах блеснули слезы. Увидев на глазах деда слезы, Яний тихо заплакал.
А Темирбай думал, прощаясь с родным домом: «Ушли храбрые джигиты. А что мне делать? Добро сторожить? Да пропади все оно пропадом! Надо и мне идти, пока не поздно. А с мальчонкой еще сподручнее: идет себе нищий слепец с поводырем — и никакой нас солдат не остановит».
Молодо вспыхнули глаза Темирбая, и он сказал:
— В великом бою песня — большая подмога… Ну, Яний, пора и нам в дорогу.
— Куда же мы пойдем, дедушка?
— К батюшке нашему, мужицкому царю Пугачу… К тем, кто бьется за нашу свободу.
♦
СЛОВО ПОЭТА
I
Из ветхой, покосившейся избенки несся истошный женский крик:
— Чтоб ты сдох, поганец! Чтоб ты сдох!
Щелястая дверь с шумом распахнулась, и на мокрое крыльцо, путаясь в полах не по росту длинного рваного кафтана, выскочил худой и бледный мальчуган лет семи. Он кубарем скатился по ступенькам, споткнулся и шлепнулся в холодную лужу. Потом стукнулось о приступки пущенное вдогонку полено, и в раскрытых дверях показалась страшно костлявая женщина со злым, изможденным лицом. Растрепанные седые волосы торчали клочьями из-под съехавшего набок шымакша[12]. Она грозила мальчугану костлявым кулаком и пронзительно выкрикивала проклятия.
Но, едва женщина шагнула на крыльцо, мальчуган вскочил и с громким ревом, размазывая слезы по грязным щекам, бросился со двора.
Он немного отбежал и оглянулся, нет ли за ним погони.
Но женщина уже ушла в избу, и оттуда неслась, мешаясь с многоголосым детским ревом, ее визгливая брань.
Кырля, так звали мальчугана, стоял посреди улицы. На него нельзя было смотреть без жалости — такой убогий у него вид: кафтан драный, на голове старая отцовская шляпа с рваными полями, шея тонкая-тонкая. Он похож на гриб опенок, одиноко торчащий на своей неверной ножке.
Кырля думал: вернешься домой — попадешь в цепкие руки разозленной мачехи, и тогда не миновать очередной порки.
И надо же было случиться беде!
Утро началось, как всегда. На печи плакали голодные сестренки и братишки Кырли. Мачеха зло гремела кочергой и ухватом, словно они были виноваты во всех ее бедах, и кричала на отца.
— Пропадите вы пропадом! Уйду, ей-богу уйду я от вас!
Но Кырля понимал, что никуда она от них не уйдет. Велик мир, а для нее, бездомной, нет в нем места. До того как мачеха вышла замуж за отца, она вместе с маленькой дочерью побиралась по деревням.
Отец сидел у подслеповатого окна и плел лапти, пропуская мимо ушей причитания жены. «Поругается — перестанет», — видно, думал он.
Кырля потихоньку оделся и ушел в амбар.
Нужда, страшная, ненасытная, бездонная, вселилась в дом. Они всегда жили бедно, а в эту весну пришлось совсем худо. На столе — ни корки хлеба, в амбаре — ни горсточки муки, даже пустые мешки убрали из амбара ребятам на подстилку. Амбар теперь стоял пустой и незапертый.