Без всякого сожаления распростился Луциан со стенами римской крепости и темными дубами. Прошло совсем немного времени, и воспоминание о недавних переживаниях показалось ему даже приятным: лестница, по которой Луциан когда‑то забрался на эту крутизну, исчезла, но он уже стоял на вершине. Каприз красивой девушки вырвал Луциана из объятий терзавшего его внешнего мира, склонного лишь презирать и преследовать. Оглядываясь назад, Луциан видел, каким он был тогда: жалкое существо, которое в корчах извивалось на горячих угольях и жалобно клянчило у веселящихся прохожих капельку воды – лишь капельку воды, чтобы остудить обожженный язык! Луциан с презрением говорил себе, что был «общественной тварью», чье счастье зависело от расположения других людей и чье стремление писать возникло столько из любви к искусству, сколько из желания снискать похвалу. Всего лишь одна изданная книга плюс благосклонные отзывы солидных журналов тотчас же восстановили бы репутацию Луциана в глазах соседей. Теперь он понимал, насколько неразумным было это желание: во‑первых, настоящий художник никогда еще не добивался уважения достопочтенной публики, во‑вторых, книги нельзя писать ради уважения обывателей; равно как в расчете на материальную выгоду, в‑третьих – и это самое главное – человек не должен впадать в зависимость от других людей.
Нежная, навеки любимая Энни спасла Луциана от тьмы и безумия. Она искусно и умело исполнила свою роль, причем вовсе не желая облагодетельствовать влюбленного юношу, а скорее стремясь удовлетворить собственные желания. Но в результате своего мимолетного увлечения Энни подарила Луциану бесценную тайну. А потом он захотел превратить себя в прекрасный дар, праздничную жертву, достойную возлюбленной. Он отказался от мирской тщеты, и в своих поисках пришел к истине, которая вовеки пребудет с ним.
Известие о замужестве Энни не поколебало отношения Луциана к возлюбленной – он по‑прежнему хранил в душе сокровище счастливой любви, сиявшее, как незапятнанное золотое зеркало. Луциан не винил Энни ни в легкомыслии, ни в измене – ведь и любил он в ней не нравственность и даже не ее душу, но женщину как таковую. Он считал само собой разумеющимся, что человека надо сопоставлять с книгой (но не книгу с человеком). Энни была в его глазах подобна «Лисидасу» – лишь какой‑нибудь зануда мог возмущаться усыпляющим ритмом этой элегии или легковесными причудами этой женщины. Трезвый критик заметил бы, что человек, способный приклеить на Герберта и Лода, Донна и Геррика, Сандерсона и Джаксона, Хэммонда и Ланселота Эндрюза[253] вместе взятых ярлык «развращенного духовенства», мог быть только идиотом или мерзавцем. Справедливо – но только при чем здесь «Лисидас»? Так и в отношении к женщине легко представить себе «стандартного любовника» – этакого скромного и деликатного джентльмена, полного «глубочайшего уважения к прекрасному полу», который, вернувшись домой поутру, усаживается строчить большую статью о «настоящих английских девушках». Помимо всего прочего, Луциан был благодарен прелестной Энни еще и за то, что она вовремя освободила его от себя. Позже он признавался себе, что уже начал всерьез опасаться возвращения Энни – опасаться, что их отношения в конечном итоге выльются в то, что именуется мерзким словом «интрижка». И тогда придется пойти на пошлые ухищрения, прибегнуть к шитым белыми нитками уловкам вроде тайных свиданий. Такая тошнотная смесь байронизма с Томасом Муром не на шутку страшила Луциана. Он боялся, что любовь уничтожит самое себя.
253