Он позавтракал водой и хлебом и, уединившись в доме, принялся за работу, которая была прервана чумой и другими хлопотами, — за книгу «Главные мысли». Припоминая, что он хотел записать, и уже затачивая камышинку, он услышал чьи-то шаги и стук в дверь. Пришел Мис и сказал:
— Явился некто Медонт, который утверждает, будто ты, Эпикур, пригласил его вчера для беседы.
— Да, — вздохнул Эпикур. — Скажи, что я скоро выйду к нему.
Он записал только одну мысль: «Справедлив лишь тот закон, который в равной мере служит на пользу всем людям. А если кто издаст закон, от которого нет пользы людям или эта польза распределяется не равными мерами, такой закон по природе своей несправедлив». И, откладывая камышинку, снова вздохнул — приходилось отрываться от самого любимого дела. Поучать и спорить — сладко, но мыслить и писать — самое сладостное из всех занятий.
Он только теперь разглядел лицо Медонта — молодое, крупное, спокойное, хотя, как думалось Эпикуру, Медонту следовало бы быть смущенным, виноватым: ведь это он и его друзья сожгли сторожку, уничтожили около двух десятков деревьев, а среди них несколько маслин. В прежние времена Медонта за уничтожение маслин привлекли бы к суду.
У него была жесткая курчавая бородка, копна упругих черных волос. Он улыбнулся, увидев Эпикура, шагнул ему навстречу и громко, почти весело сказал:
— Хайре, Эпикур! Я пришел, как ты сказал…
— Ты приходил и без моего приглашения, — напомнил ему Эпикур о ночном нападении. — Не хочешь ли взглянуть на дело своих рук и рук твоих дружков?
Наглое веселье Медонта возмутило Эпикура. Но Медонт, кажется, пропустил его слова мимо ушей и сказал, продолжая улыбаться:
— Твой раб Мис сказал мне, что он знает столько же, сколько и ты, его хозяин. Он даже начал было поучать меня, словно он тоже мудрец.
— У рабов, как и у всех людей, есть уши и есть разум, — сказал Эпикур. — А я не кувшин с вином, который склоняется только над чашей свободного афинянина.
— Да, твой раб сказал мне именно так: «Что знает Эпикур, знаю и я, потому что Эпикур не утаивает свою мудрость ни от свободных, ни от рабов, ни от чужестранцев». Впрочем, он добавил еще, будто знает лишь то, что ты знал вчера. А что открылось тебе сегодня, того он еще не знает…
— Ты дерзок, Медонт, и тебя следовало бы наказать, — сказал Эпикур.
— Ты так говоришь? Значит, ты не Эпикур, — еще более развеселился Медонт. — Мне говорили, что Эпикур не наказывает даже рабов. «Эпикур жалеет рабов, а усердных прощает». Так сказал мне Мис.
— Что еще сказал тебе Мис? — спросил Эпикур. — Не сказал ли он тебе, что я не беседую с теми, кого приводит ко мне лишь праздное любопытство?
— Нет, Эпикур. И я пришел к тебе не ради праздного любопытства. — Медонт замолчал, и лицо его стало грустным.
— Зачем же ты пришел?
— Я принес деньги, чтобы окупить ими ущерб, который я нанес тебе в ту злую ночь.
— Много ли денег? — спросил Эпикур.
— Ты тогда сказал обо мне, — не ответив на вопрос Эпикура, продолжал Медонт, — ты сказал, и я слышал, притаившись в кустах: «Из ночи он возник, и в ночь канул. Такова участь всех глупцов».
— Да, я сказал так о тебе.
— И еще ты сказал: «Убить философа и уничтожить храм — одно и то же».
— И это я сказал.
— И вот я пришел, чтобы вернуться из тьмы, Эпикур. И еще я подумал: не смогу ли я стать философом и, значит, храмом?
— Храмом для богини мудрости? — засмеялся Эпикур. — Нет, дерзость твоя безгранична, Медонт.
— Твой раб стал мудрецом, слушая тебя…
— Раб, но не разбойник, Медонт. Сколько же ты принес мне денег?
— Все, что мог собрать. Я продал свою рыбную лавку у Сунийских ворот, и дом, и все, что было в доме. Мне опостылела моя прошлая жизнь, Эпикур, — проговорил Медонт, взглянув на Эпикура глазами, в которых тот увидел боль. — Да и ничего от прошлой жизни не осталось: мои дети и моя жена умерли, а я жив… Я хотел мстить за смерть жены и детей, но кому? Мне сказали, что есть такой безбожник Эпикур, и я бросился тогда сюда. Но не ты виноват, я знаю. Никто не виноват. А жить невозможно, Эпикур, — Медонт сжал кулаки, — совсем нет сил жить. Ты видишь мои слезы, они выжигают мне глаза…
Близился полдень, хотя еще не было жарко: солнце ходило за облаками, плывущими бесконечной цепью в высоких потоках борея[60]. За фракийскими горами, должно быть, уже начались осенние дожди. А над Элладой облака были еще белые, сухие. Они то закрывали солнце, то открывали его, и тогда оно начинало жечь по-летнему яростно, но не успевало раскалить землю и камни — новое облако накатывалось на него и охлаждало в своем белом тумане.