— Учительница! — удивленно произносит «слепой козел».
Теперь Анна сама «слепой козел». Ээди обрадованно повязывает ей на глаза платок. Руки хватают пустоту, через белый шерстяной платок брежжит оконный свет, она тоже стоит посреди класса. И у нее мелькает странная горьковатая мысль, что она никого не поймает, что у нее нет никакой надежды поймать кого-либо. С одной стороны тикают медленные, ленивые часы, здесь стена, а в другой стороне — печь. У пространства и времени совсем другие измерения, когда глаза завязаны; платок щекочет хрящик носа.
Н-да, теперь она — «слепой козел». Долго ей еще ловить, копошиться в бесконечном пространстве, где она обнаженная и беззащитная?
Руки вытянуты, сердце ждет.
Amo, amas, amat…[10]
XXI
Но не все еще посевы Краавмейстера дали всходы.
Государственная машина работает медленно, исподволь и наконец выплевывает одну бумагу на государственном языке.
Писарь занес письмо в книгу и перевел, и Якоб Патсманн вертит в руке бумагу.
Н-да, письмо… Ежели бы его вовсе не было. Он не желает зла учителю, хотя и не был его учеником. И в тот раз, когда составляли жалобы и когда покойный Хендрик переводил письмо на господской половине в трактире, он, Патсманн, не присутствовал, выходил оба раза. Никто не может сказать, что он повинен в этом. Но вот — бумага здесь, в ладони.
Как сообщить об этом Поммеру? Наверняка что-то дрогнет в лице учителя, как это было с Хендриком Ильвесом, когда его присудили выселить из богадельни. Патсманн очень хорошо помнит, как задрожала щека лейб-гвардейца, прямо горе было смотреть. Что делать? До юрьева дня, правда, больше двух месяцев, но…
Волостной старшина смотрит в окно. По дороге проезжает человек из чужой волости, уши бурой ушанки, из чертовой кожи, болтаются. Лошадь вышагивает устало, тягуче, бока в катышках навоза, старая свалявшаяся шерсть на спине.
Каков хозяин, такова и лошадь. Такой мужичонка вечно в беде с волостными налогами и за версту объезжает всякое начальство. Он, Патсманн, таких знает!
Он провожает взглядом лошадь, пока она не скрывается из вида. Перед его глазами остается по-февральски белый сад Поммера и занесенный снегом, недостроенный школьный дом, похожий на пожарище.
— Юхан! — окликает он писаря. — Что ты думаешь об этом деле?
Голова писаря трясется.
— О письме насчет Поммера?
— А то о чем же?
Хырак не привык к нетерпеливому начальству. С Краавмейстером всегда времени хватало. На его гладком лбу появляются морщины.
— А нельзя ли как-то поправить это дело? — Якоб Патсманн сверлит взглядом бедного писаря. — Ты, как знаток, дай совет, что бы могла сделать волость…
— Волость ничего поделать не может. — Писарь закрывает книгу, чернила высохли. — Почему вы не спросили моего совета вовремя, когда жалобы строчили?
Патсманн вырывает из левой ноздри длинный, свисающий волос, глядит на свет и выбрасывает его.
— Мне эта история с жалобами никогда не была по душе, — говорит он.
— На пожелания крестьянского комиссара волость может не обратить внимания, если найдет, что их нельзя выполнять или это не на пользу, но назначить выборы нового школьного наставника — это приказ инспектора школ…
— Приказ, приказ! — злится Патсманн. — Говори яснее, что надо делать?… Что делать нам с новым школьным наставником? Старый еще в полном здравии, народ волости уважает его, к тому же волость в долгу у него…
Йохан Хырак трясет головой и улыбается.
— Клин клином вышибают.
— Хм, ты думаешь? — хмыкает волостной старшина. Затем он рукой сдвигает все книги и бумаги на столе и складывает их в кипу. Берет из ящика чистый лист бумаги и погружается в размышления.
Если клином, так клином. Одним словом — политика.
Хороший совет сейчас дорог.
— Как ты, Юхан, считаешь?
Обдумать и изложить на бумаге.
Крестьянин может стать и адвокатом, коль беда на носу.