– Очень жалко, огорчил ты меня. Я Джонатана люблю.
– Ага, он парень хороший. Он хороший.
– По-моему, и он меня любит.
Кларк промолчал.
– Меня все любят, – сказала Клара. – Если я захочу, меня всякий полюбит… почему бы и нет? С чего меня не любить?
– Не знаю, – Кларк посмотрел на нее и улыбнулся. Слушайте, если кто-нибудь вас не любит, так, наверно, просто потому, что завидует.
– Нет, правда, почему? С чего бы Джонатану меня не любить? – повторила Клара.
Она говорила очень серьезно. Кларк привык к ее насмешкам – она незло поддразнивала его из-за его подружек, – но сейчас она не смеялась. А в серьезные минуты она становилась какая-то основательная, несгибаемая, даже мрачная.
На рождественские каникулы Клара повезла Кречета на неделю погостить в Гамильтон. Два дня она поглощена была сборами, с озабоченным, застывшим взглядом расхаживала по спальне, не снимая с плечиков, прикидывала к себе то одно, то другое платье. Кречет лежал на кровати. Ему не так уж хотелось ехать в Гамильтон, он там был только один раз, и город ему не понравился, да еще тогда шел дождь. Но дома в каникулы тоска зеленая, Джонатан теперь, когда видит его, молча отворачивается, а Клара вечно шьет новые занавески или измеряет полы и заказывает по почте новые ковры. И тут же Ревир… о Ревире Кречет думал неотступно, словно чувствовал в нем что-то такое, в чем необходимо разобраться и решить для себя раз и навсегда; он любил отца, но в то же время боялся, ежился, когда отцовская рука ложилась на его плечо со сдержанной, рассеянной нежностью, которая, быть может, когда-то обращалась совсем не на Кречета. Ему до боли хотелось, чтобы Ревир его любил, а когда эта любовь вдруг оказалась тут, рядом, хотелось очутиться за тридевять земель.
Так что в конце концов он рад был уехать и, так же как Клара, когда все прощались, только притворялся, будто ему жалко уезжать. Клара не захотела вести машину, и вот они едут поездом, словно путешественники, которые разъезжают по стране просто так – ничего особенного у них не остается позади и не ждет впереди. Кларе не сидится спокойно, она то и дело закидывает ногу на ногу – они у нее длинные, стройные – или косится на свое смутное отражение в окне. Кречет пробовал было читать, он захватил с собой несколько книг из отцовской библиотеки (из той, что на чердаке, там в ящиках и сундуках свалено вперемешку много старого книжного хлама), но качка и мерный рокот колес его отвлекают. Внутри закипает радостное волнение, а отчего – не понятно. В книгах говорится об исследованиях Индии, Азии, но эта поездка с Кларой волнует куда сильнее. Порой Клара перехватывает его взгляд и усмехается, точно они сообщники.
– А приятно удрать! – говорит она и кивает ему.
Она грызет шоколад, хрустит сухими лепестками жареного картофеля, жует взятые из дому размякшие сандвичи, пикули, набитые в маленькой баночке вместе с оливками. Ревир предупредил ее, что в поезде еда и очень дорогая, и невкусная. Кречету есть не хочется. Клара съедает и его сандвичи тоже.
– Смотри не говори, что мы ели прямо из бумажного пакета, – остерегает она и облизывает пальцы. – Тетке не говори и никому там, где мы будем гостить.
Ни она, ни Ревир не скупые, просто они не любят тратить деньги зря. Только в этом они думают по-настоящему одинаково, Кречет это хорошо видит, хоть ему только десять лет. Ему иной раз деньги перепадают от родных Ревира, иной раз от самого Ревира, потому что с пяти лет Кречет кое в чем помогает по хозяйству, но Клара ни разу не дала ему ни гроша. Он старательно бережет все эти монетки по пять, по десять центов, достает из ящика, оглядывает, складывает в столбики. И старается прятать их получше, словно боится: мало ли что, вдруг Клара отнимет? Это она вполне может: скажет – да на кой черт они тебе? – и заберет…
Вот наконец и Гамильтон, мрачный, тесный и людный вокзал, их уже здесь ждут: пожилая женщина в меховом пальто и мужчина помоложе, с толстым бледным лицом. Кречет их никогда не видал, а они заговорили с ним как со знакомым – может, видели его тогда на похоронах. Всю дорогу в машине до того дома, где Кречет с матерью остановятся, Клара и эта женщина болтают без умолку, будто подделываются друг под друга. Только непонятно, кто кому подражает. Обе говорят беспечно, весело, немножко наклоняются друг к другу. Клара устроилась на заднем сиденье, та женщина – впереди. Кречету видно – у нее на веках проведены полукругом тонкие синеватые черточки. Говорят про его отца (здешние называют его «Керт»), про братьев, про него самого, про ферму и Кларин новый ковер, но говорят такое, чего он вовсе не знал, даже удивительно. Оказывается, отец несколько недель был простужен, насилу поправился, а Джонатан очень вырос. О нем, Кречете, рассуждают подробно и с нежностью, точно он любимая собачка или новая мебель. Да, он уже большой, немножко худенький, но высокий для своих лет. Пять футов с дюймом. Кречет и сам знает, что это немало, другие ребята его лет ниже ростом. Он сумел все это выслушать спокойно, не выдал досаду. Просто он смотрит в окно, а за окном скользкие, холодные зимние улицы, и люди спешат, спешат, как никогда никто не спешит за городом.
– Он хорош собой. Будет красивый молодой человек, – говорит женщина.
Волосы у нее совсем белые, мягкая шелковистая челка прикрывает морщинистый лоб. Кречет еще не встречался с ней взглядом, только искоса ее рассматривал.
– К сожалению, я не переношу, когда курят. Просто не выношу табачного дыма, – говорит она.
Клара гасит сигарету.
– Извините.
Что-то не вспомнить, слыхал ли он хоть раз, чтоб она перед кем-нибудь извинялась?
Приехали в тот самый дом, где тогда были похороны, значит, и этих людей он, наверно, уже видел. Кто они, неясно, – ему, наверно, объяснили, а он пропустил мимо ушей. Взрослые не интересны, потому что ничего интересного не делают. Ничего плохого они ему уж наверняка не сделают. Клара сказала, что этот мальчик Кречету двоюродный – очень странно, когда такого взрослого дядю называют мальчиком!
– Да ему всего лет двадцать, – сказала Клара.
Кречет хмыкнул в том смысле, что двадцать – это уже старый; Клара свирепо на него поглядела и прикинулась, будто злится. Им отвели разные комнаты, но из одной в другую есть дверь. Они на третьем этаже, но этот третий этаж куда выше, чем дома, и далеко внизу, под белым от снега косогором, видно озеро. Оно замерзло, и лодок на нем нет. А красиво было бы – лодки бегут под парусами на белом просторе… но нет, все пусто. Стало тоскливо; в комнате светло, все гладкое, все сверкает, только от этого не веселей, наоборот – чувствуешь себя совсем подавленным. Блестит мебель – полированные ручки, ножки, широченные деревянные плоскости. Кровать вся резная, изукрашенная, застлана вязаным белым покрывалом; в комоде, похоже, завелся древоточец; стоит какой-то чудной никчемушный столик на кривых, шатких ножках; и все это блестит, отражает свет – и вазы, и подсвечники, и даже дверные ручки. И при этой спальне своя отдельная ванная… отчего-то прямо оторопь берет. Уж очень одиноко.