Выбрать главу

Старший инспектор положил кисть поверх красок и обернулся к эксперту, соскабливавшему что-то с подоконника.

— Рон, — сказал Беркович, — ты разбираешься в живописи?

— Ровно настолько, насколько это нужно для дела, — отозвался эксперт. — Если тебе нужна консультация специалиста…

— Достаточно твоего мнения. Посмотри на эту картину. Можешь ли ты сказать, работал ли над ней художник, и если да, то когда?

— Раз он ее писал, то, ясно дело, работал, — резонно сказал Хан, но все же подошел к картине, изображавшей процесс удушения, и принялся внимательно всматриваться в лица мужчин. Минуту спустя он потер пальцем какую-то шероховатость на подбородке мужчины, душившего соперника.

— Знаешь, — сказал эксперт, — эту морду подправляли совсем недавно. Дня два назад, не больше. А скорее — вчера. Но ведь картина написана в прошлом году, вон в углу дата.

— Если снять верхний слой краски, — возбужденно сказал Беркович, — ты сможешь восстановить лицо, которое было под ним?

— Запросто, — уверенно заявил эксперт. — Только зачем?

— А затем, что там изображен убийца!

— Что за странная идея? У Бен-Ама не было времени…

— Было! Ты же сам сказал, что картине больше года!

— Ну-ка, — потребовал Хан, — изложи подробнее.

— Потом, — отмахнулся Беркович. — Сними картину и займись делом. И кстати, захвати с собой кисть, вот эту, которая сухая. Вряд ли там есть отпечатки пальцев, но все же…

Вечером Беркович вернулся домой в отличном расположении духа и с порога объявил:

— Наташа, я это дело прикончил! Художника убил его давний приятель и коллега, представляешь? Негодяй вчера давал показания в числе прочих друзей Бен-Ама, и никому даже в голову не пришло…

— Ничего не поняла, — сказала Наташа, накрывая на стол. — Когда ты голоден, то изъясняешься очень непонятно.

— Сегодня я от нечего делать рассматривал картины в мастерской, — начал объяснять Беркович, — и мне показалось, что на одной из них лицо мужчины какое-то странное, будто двойное — из-под очертания подбородка видна краска другого оттенка. А рядом стоял мольберт, причем все кисти, кроме одной, торчали из банки с растворителем, а одна — сухая — лежала отдельно. И я подумал: почему эта кисть не в банке? Если Бен-Ам ею пользовался, то должен был положить в растворитель, верно? И зачем он подрисовывал лицо мужчины на картине? Кстати, там было изображено убийство: один человек душил другого. Допустим, подумал я, кисть держал не Бен-Ам, а некто, пришедший ночью в мастерскую. Он подправлял лицо на картине, а в это время явился с пистолетом хозяин, узнал посетителя, тот бросил кисть, началась драка, ну дальше все, как определил эксперт. Случайный выстрел и все такое.

— Кому было нужно подрисовывать чье-то лицо? — удивилась Наташа.

— Все выяснилось, когда Хан снял верхний слой краски. Там было изображено лицо Игаля Цукермана, одного из приятелей Бен-Ама, тоже, говорят, неплохого художника. Мы пришли к этому Цукерману, и я сказал ему пару слов, а потом Хан нашел рубашку, от которой был оторван лоскут. В общем, несколько лет назад Цукерман задушил некоего Арнольда Векслера, дело тогда пришлось закрыть, потому что убийцу не нашли. А Бен-Ам обо всем догадывался или знал наверняка — сейчас уже не скажешь. И нарисовал эту сцену в своей примитивной манере. Манера манерой, но узнать Цукермана можно было без проблем, у него очень характерная внешность. Картина стояла в мастерской, и Цукерман как-то ее увидел. Вида он не подал, не станет же человек без лишней надобности признаваться в убийстве! Картина так бы и стояла, но Бен-Ам решил ее выставить в галерее Орена. Оставалась неделя, и Цукерман не знал, что делать. Сказать Бен-Аму, чтобы тот не выставлял картину? Это означало — признаться. Сделать вид, будто ничего не происходит? Но на выставке его могли узнать десятки людей, сопоставить факты… В общем, он решил подправить лицо, надеясь, что Бен-Ам не станет перед самой выставкой накладывать еще один слой краски. А там видно будет…

— Цукерман знал привычки приятеля, — продолжал Беркович, — приехал поздно ночью, окно, как он и думал, оказалось открытым, он забрался в мастерскую и принялся исправлять собственное изображение. А тут явился Бен-Ам с пистолетом в руке.

— Кошмар, — сказала Наташа. — А за что он задушил того?…

— А, — махнул рукой Беркович. — Шерше ля фам. Любовь.

— Ты сказал это так, будто любовь — великое зло, — возмутилась Наташа.

— Если из-за женщины убивают, то любовь — зло, — твердо сказал Беркович и отправился в ванную, оставив за собой последнее слово.

СЕДЬМОЙ ДУБЛЬ

В студии было темно, яркие софиты освещали только небольшую площадку в центре, где разворачивалось действие — неприхотливая инсценировка, которая, по мнению сценариста, должна была произвести на потребителя впечатление разорвавшейся бомбы. Посреди освещенной площадки стояло приспособление, которое должно было навести зрителя на ассоциацию с электрическим стулом. На стуле вполоборота к камере сидела “приговоренная” — артистка Нехама Машаль. На ней была длинная черная хламида, волосы собраны в пучок на затылке, а поза изображала покорность судьбе.

Под бодрую музыку (прием контраста!) появлялись палачи — шестеро статистов, наряженных в такие же хламиды, как смертница, но алого цвета. Лица палачей скрывались под масками и капюшонами, а голоса звучали глухо и мрачно. Слов разобрать было невозможно, но по сценарию так и предполагалось — главное было не слова, сказанные в адрес преступной инфляции, роль которой исполняла Нехама Машаль, а конкретные дела, совершаемые премьер-министром, которого, несомненно, поддержит большая часть народа. Попробуй не поддержать, если инфляция-Нехама в конце концов погибает на электрическом стуле, палачи сбрасывают маски и начинают изображать ликующий народ Израиля.

Сценарист Одед Крупник и режиссер Хаим Вермеер сидели в углу, невидимые для артистов, и тихо спорили друг с другом, чтобы их голоса не записались чувствительными микрофонами.

— Мне все равно не нравится, что палачи делают свою работу молча, — сказал режиссер. — Что тебе стоит написать каждому два-три слова? Например, “вот тебе за страдания потребителя” или что-нибудь в этом роде.

— Хаим, — в десятый раз терпеливо объяснял Крупник, — нельзя, чтобы клип был прямолинеен, как гвоздь. Сейчас в нем есть тайна, ты смотришь и думаешь: “А кто вот этот палач? А кто вон тот?” Может, высокий палач — министр финансов? А низкий — директор Банка Израиля? Понятно? В клипе главное — пластика актеров и этой твоей Нехамы, которая играет просто бездарно. Она не способна даже умереть без дурацких претензий на гениальность!

— Помолчи, — прошипел режиссер, пригласивший молодую актрису на роль только потому, что надеялся в будущем затащить ее к себе в постель. — Я знаю, чего хочу.

— Уж это точно, — ехидно сказал сценарист, для которого притязания Вермеера вовсе не были тайной.

Последний палач удалился во тьму, обойдя вокруг казненной инфляции, эффектно отдавшей богу душу и полулежавшей на стуле, низко склонив голову на грудь. Под резкий маршевый ритм софиты замигали, палачи вернулись и сплясали финальный танец, а потом электрик дал полный свет, и режиссер захлопал в ладоши.

— Все! — сказал он. — Закончили!

— Совсем? — с надеждой спросил чей-то голос. Кажется, это был голос помощника режиссера Орена Нира, стоявшего в стороне с текстом режиссерского сценария в руках.

— Пока, — заявил Вермеер. — Сегодня чуть лучше, чем вчера, но все равно это еще не то, что нужно. Господа палачи, я в который раз говорю: ваша пластика должна потрясать, понимаете? Это вам не балет, черт подери, не Новая Израильская опера, это победа! Вы должны быть мрачными, потому что вы палачи, но вас должна переполнять радость, потому что вы победили инфляцию… Нам платят за клип большие деньги, и я хочу, чтобы получился шедевр, а не поделка! Давайте еще раз порепетируем, а потом повторим. Который это был дубль? Седьмой? Ничего, в десятый раз будете играть, как Михоэлс!