Выбрать главу

Одновременно с бурной, внешней жизнью веселых, юных оркестрантов звучит в рассказе, нарастая в душе старшого, жизнь внутренняя, жизнь памяти, воспоминаний, которые столь естественны для него на этом пути «по той самой великой русской равнине, где без малого тридцать лет разгорелась небывалая битва», воспоминаний, возвращающих лейтенанта в его прошлое.

«Дядя Саша курил на ветру, оглядывая высоты, ныне дремлющие под мирными нивами, а сзади его ребята шумно обсуждали какую-то поселковую новость».

Все тот же, любимый Носовым, прием контраста: резкое, но вместе с тем и строго достоверное сближение противоречивых, казалось бы, взаимоисключающих жизненных пластов и человеческих состояний: высокого и низкого, вечного и суетного, одухотворенного и бездуховно-пошлого... Разговор в кабине: «Я же с ней первый гулял. — Ты первый? Ну, трепач!..» И одновременно — непрекращающийся внутренний монолог старшого: «Теперь этого танкового кладбища нет. Оно распахано и засеяно, а железный лом войны давно поглотили мартены...» И его мысль о «нетронутых рыжих плешинах среди пашен», и воспоминание, как он сам, бывало, набредал на такой островок могильной травы и «сидел здесь, усталый... и казалось ему, будто зарытые в землю кости все прорастают то тут, то там белыми обелисками и будто сам он, лишь чудом не полегший тогда во рву, прорастает одним из них...»

На открытие такого вот белого обелиска на братской могиле военных лет и едут самодеятельные музыканты с сахарного завода, возглавляемые дядей Сашей, старшим лейтенантом запаса, когда-то мальчишкой воевавшим в этих местах.

Несоответствие настроений, несопряженность чувств, вообще-то объяснимые и понятные, если соотнести жизненный опыт старшого и его молодых воспитанников, возрастают в рассказе и достигают почти трагического звучания в самый важный, патетический момент — в момент митинга и начавшихся речей. С предельным напряжением написана эта сцена, когда ораторы выходят один за другим — военком и председатель здешнего колхоза Осинкин, пионервожатая и заведующая местным клубом, учитель истории и, наконец, женщина-колхозница с побледневшим лицом: «— Я вам так скажу, товарищи: моих полегло двое. А я хоть и живая, а тоже поранетая на всю жизнь...

И вдруг закрылась руками, грубыми, негнущимися пальцами, какие бывают только от бурака и стылой осенней земли.

Постояв так в сдавленной немоте перед притихшим народом, она, наконец, отняла руки, ожесточенно оглядела толпу, ища внутри себя те слова, которыми хотела выразить свою старую боль, и, не сумев найти слов, вдруг подхватила мальчика, подняла подмышки и, повернув его к обелиску, выкрикнула в полуплаче:

— Смотри, Витька! И запомни! Вот она, какая, война».

Все слова, какие говорились на открытии обелиска, включая и речь председателя райисполкома Засекина, начавшего ее со взгляда на часы, были «далекими и бессильными», ни в малой степени не передающими того, что было на сердце у дяди Саши и других фронтовиков, надевших старые военные фуражки и боевые свои ордена на этот печальный и торжественный случай. Но ни автор, ни его герой не судят за это людей. Люди сами в большинстве своем мучаются тем, что «среди пустынного поля, под необозримым осенним небом» их слова кажутся «далекими и бессильными», они мучаются под бременем и перед величием вечного собственной немотой.

Память войны, горе ее настолько велики и необъятны, что лишь музыка, в ощущении героя и автора рассказа, в состоянии адекватно передать и выразить ее: «Он не услышал своего корнета, а только почувствовал пальцами напряженную дрожь инструмента. Сотни раз на своем веку играл он Гимн с тех самых пор, как впервые разучил его на фронте. Но когда снова и снова брался он за трубу, какой-то озноб охватывал его. Он поднял взгляд на парней, уже отрешенно-сдержанных, враз посерьезневших, и одобрительно прикрыл глаза».

Музыка Гимна и музыка души героев постепенно и грозно сливаются в рассказе в единый — торжественный и печальный — строй. Это рассказ о том, как, пусть медленно, трудно, но неуклонно вечное, истинное, высокое, одерживает верх в душах людей над временным, низким, как с помощью великой силы искусства и могущества человеческой памяти, бездонности человеческих сердец все суетное и пошлое отступает перед правдой, добром и красотой.

Каждым нервом мы ощущаем, читая рассказ, как прорастает высокое и подлинное сквозь человеческую немоту. Мы чувствуем это, когда выверяем — фамилию за фамилией — глазами дяди Саши список павших и похороненных под обелиском и размышляем вместе с ним. Когда слушаем председателя соседнего колхоза, а в прошлом командира полка — Селиванова о том, что через его полк прошло за войну двадцать две тысячи человек. «Двадцать две! Вы спросите, куда они девались? А вот они! — Иван Кузьмич указал на обелиск. — Тут!»